ГЛАВА XII

Обозрение книги в целом


1. Типологические понятия как орудия научного исследования


В этой книге мы выделили некоторые типологические понятия, будучи убеждены в их пригодности также и для сравнительных исследований, необходимых для установления возможных законов развития моральной жизни. Мы понимаем, конечно, что в такого рода сравнительных исследованиях недостаточно ограничиться только сходством содержания: необходимо учитывать также сходство или различия функций. Это, однако, не умаляет роли

типологических понятий в познании и объяснении исследуемой реальности. Классики марксизма неоднократно подчеркивали значение таких типологических категорий в научном исследовании. Энгельс, как уже говорилось в главе I, частые ссылки на историю Франции объясняет тем, что формы политического строя и общественные процессы носили здесь типический, классический характер. Маркс в последней главе III тома «Капитала», главе, на которой обрывается рукопись, говорил о современной ему Англии как о стране, в которой экономическая структура (ouml;konomische Gliederung) получила наиболее классическое развитие, хотя классовое деление (Klassengliederung) не выступает еще в чистом виде См.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 25, ч. II, с. 457..

Ссылки на типические явления появились, пожалуй, вместе с самой наукой; гораздо позже произошло их осознание, попытки же разработать методологию типологических исследований относятся к еще более позднему времени. В работе, озаглавленной «О некоторых категориях понимающей социологии» (1913), М. Вебер обратил внимание на роль типов в социологическом исследовании. Мы, полагает он, имеем в виду определенный тип общественно-политического строя, когда говорим о феодализме или о бюрократическом строе. В действительности эти типы никогда не существовали в чистом виде, а лишь в большем или меньшем приближении. Мало того, нередко они выступают тем отчетливее, чем больше отрываются от действительности. А чем они четче, тем выше их ценность как орудий классификации и эвристики Weber M. Uuml;ber einige Kategorien der verstehenden Soziologie, — In: Logos (Tuuml;bingen), Bd. 4, 1913, S. 253-294..

После этих кратких, всего на несколько страниц, замечаний Вебера в 1936 г. появилась ценная работа К. Хемпеля и П. Оппенгейма «Понятие типа в свете современной логики» Hempel C. G., Oppenheim P. Der Typusbegriff im Lichte der neuen Logik. Leiden, 1936.. Ее авторы ставили своей целью дополнить прежнюю логику, допускавшую лишь «жесткие», однозначные понятия, под которые данный объект либо подпадает, либо не подпадает, тогда как в науке с успехом используются понятия более гибкие, как это имеет место в типологических исследованиях. Использование типов также позволяет упорядочивать действительность, хотя и иначе, чем это имеет место в случае классификации. Выделив какой-либо тип, мы упорядочиваем объекты исследования по степени их приближения к этому типу. Ученые поступают так очень часто, причем наука умеет упорядочивать даже то, чего еще не может измерить. Примером подобного упорядочивания без измерения может служить расположение минералов по степени твердости: более твердым считается минерал, который царапает поверхность другого, а сам не может быть им поцарапан. Полученный таким образом ряд может быть бесконечным; впрочем науке известны и другие способы упорядочения, например между двумя противоположными полюсами. Именно так выглядит расположение психических типов (между шизотомическим и циклотомическим типами) у Э. Кречмера.

Классификации (оперирующие жесткими понятиями) и типологии (оперирующие понятиями более гибкими) имеют дело, соответственно, с законами классификации и законами упорядочения (klassifizierende und ordnende empirischeGesetze). Законы эти обычно неявно предполагаются и редко формулируются в явном виде. То или иное членение мы оцениваем как искусственное или как естественное именно с точки зрения этих законов, как при типологическом упорядочении, так и при классификации. Деление людей по степени их чувствительности к щекотанию подошвы было бы сочтено искусственным уже потому, что при современном состоянии науки оно не имеет достаточно интересных применений, ввиду чего мы и не видим причин учитывать его. Иначе обстоит дело с рефлексом на удар по коленному суставу.

Мы не можем входить здесь в подробности этой работы, а также приводить другие использующиеся в ней примеры. Польские исследователи, интересовавшиеся понятием типа — а это были прежде всего историки искусства, — нашли бы там немало интересного для себя. Различение между упорядочением действительности путем классификации и при помощи неких типологических категорий (ибо речь идет, несомненно, о них), предложенное Хемпелем и Оппенгеймом, весьма ценно. В свете этого различения многие типологии, которым вменялось в вину несоблюдение требований, предъявляемых к классификации, вполне способны постоять за себя. Некогда типологию Э. Кречмера критиковали среди прочего и за то, что она не имеет исчерпывающего характера и допускает различные переходные формы. Между тем типология не обязана удовлетворять требованиям, предъявляемым к классификации. Она может быть неисчерпывающей и может содержать пересекающиеся деления.

Классификация должна разбить какую-то широкую область на более мелкие без остатка. Другое дело типология. Здесь выделение хотя бы одного типа в массе исследуемых явлений — уже орудие эвристического исследования. Кречмер мог ограничиться характеристикой одного лишь шизотомического типа, и уже это было бы вкладом в науку — при условии, что понятие шизотомического типа оказалось бы пригодным в дальнейших исследованиях. Своим успехом его типология была обязана тому, что она ощущалась не просто как умозрительное построение наподобие тех, которые конструировал в своих «Жизненных формах» Э. Шпрангер. Уяснив задачи, которые ставит себе типология, мы увидим также необоснованность обвинений типологии Кречмера в том, что шизоиды или циклоиды в чистом виде встречаются редко: ведь между крайними типами вполне допустима целая градация переходных форм.

В обыденной жизни, так же как и в науке, слово «тип» употребляется как синоним слов «род» или «вид». Тот, кто характеризует церковные здания, исходя из соотношения высоты боковых нефов к главному, может с равным успехом говорить как о двух видах, так и о двух типах церквей: базиликальном и зальном. Тот, кто вслед за Г. Вёльфлином делит пластические искусства на линеарные, акцентирующие контур, рисунок, и на живописные, затушевывающие конструкцию, широко использующие пятно, тот в рамках обыденного языка может с одинаковым основанием говорить как о двух видах, так и о двух типах пластических искусств. В сложных, многоступенчатых естественнонаучных классификациях понадобилось столько различных терминов для называния выделенных ступеней, что все пригодные для этого слова были пущены в ход.

Однако имеет смысл использовать ту особенность слова «тип», которой слова «вид» и подобные ему лишены, а именно его связь со словом «типичный», и употреблять его в научном языке лишь тогда, когда речь идет о чем-то связанном с образцом. Типичный негр — это негр, который либо воплощает в себе в большей степени, чем другие, черты, на основании которых мы выделяем негров, либо обладает наибольшим количеством таких черт, либо удовлетворяет обоим этим условиям. Точно так же обстоит дело с типичным дворянином или типичной скарлатиной.

Здесь «типичный» связано с понятием «идеальный». «Идеальный» капитализм, говорил Маркс о типичном капитализме «Бывают ли исторические законы, касающиеся революции и не знающие исключения? — спрашивает Ленин в работе «Пролетарская революция и ренегат Каутский». — Ответ был бы: нет, таких законов нет. Такие законы имеют в виду лишь типичное, то, что Маркс однажды назвал «идеальным» в смысле среднего, нормального, типичного капитализма». (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 37, с. 246.), а Вебер, анализируя понятие «тип», сопроводил его эпитетом «идеальный» как раз для того, чтобы подчеркнуть его связь с понятием образца. Любой объект, подпадающий под определенный тип, подпадает и под определенное общее понятие; но не любое общее понятие содержит в себе элемент чего-то образцового. В идеальном типе Вебера образец является таковым потому, что какие-то черты выступают здесь в особенно полном и особенно чистом виде. Но не обязательно принимать в качестве образца нечто исключительное или вообще не встречающееся в чистом виде: можно, напротив, выбрать нечто наиболее заурядное, хотя такой подход (во всяком случае, в гуманитарных дисциплинах), по-видимому, редок. «Идеальный» тип явно имели в виду Хемпель и Оппенгейм; ведь именно он используется для упорядочения, которое и составляет, по их мнению, цель типологии. Нередко мы видим, что фактическое использование данного объекта в качестве модели влечет за собой признание его типичным. Так, например, обстояло дело с церковью Иль-Джезу в Риме, неоднократно воспроизводившейся в разных странах Европы.

Черты, при помощи которых характеризуется идеальный тип, могут проявляться в большей или меньшей степени; эта градационность признаков как раз и позволяет упорядочивать объекты по степени их приближения к модели. Градационность, о которой идет речь, может быть двоякой. Приняв, что для «типичного» негра характерны курчавые волосы, толстые губы и черная кожа, возможно расположить всех негров либо по степени интенсивности этих признаков (лишь такого рода градационность, по-видимому, имели в виду Хемпель и Оппенгейм), либо по количеству имеющихся налицо признаков (к примеру, цвет кожи и толщина губ «негритянские», но волосы гладкие). Поскольку обычно тип определяется при помощи целого ряда признаков, градационность второго рода также возможна.

Чтобы решить, в каких странах господствует фашизм и в какой степени, Ж. Дегре предлагает определять фашизм при помощи четырех признаков. Это: 1) расизм; 2) этноцентризм (в данном случае — убеждение в превосходстве собственной группы над остальными); 3) принцип вождизма; 4) явление, которое автор называет антиплюрализмом политического строя, то есть централизация. Определив фашизм при помощи этих признаков, можно, как предлагает Дегре, в случае отсутствия некоторых из них говорить о более мягкой форме фашизма, например о протофашизме Degreacute; G. The fascist: An operational definition. — Social forces, 1945, v. 24, sup1; 2. Цитирую по Ранульфу, который говорит об этой работе в своей книге: Ranulf S. On the survival chances of democracy. Copenhagen, 1948..

Эта типология (нас интересует сейчас не ее содержание, а только ее градационный характер) побуждает нас сделать некоторые замечания о формировании типологических понятий. Иногда такие понятия возникают в результате наблюдения и сравнений. Так, например, было замечено, что в некоторых вероисповеданиях определенной эпохи, независимо от расхождений в догматике, сохраняется некий общий этический стиль: аскетические черты, осуждение удовольствий, склонность к строгому контролю за чужой жизнью. Мораль подобного рода получает название пуританской и начинает выступать в качестве образца, с которым сравнивают мораль других стран и эпох. До тех пор пока ее не рассматривают как модель в собственном смысле, она представляет собой обычное общее понятие, а не тип в принятом нами значении. По-видимому, в том же значении понимают тип Хемпель и Оппенгейм: они явно считают возможным рассматривать одно и то же понятие в одних случаях как общее понятие, а в других — как тип, в зависимости от того, как оно используется. Понятие шизоида, по их мнению, может с равным основанием быть элементом и типологии, и классификации.

Типы могут быть следствием сравнения, но могут создаваться и на основании одного-единственного примера. В последнем случае, разумеется, всегда предполагается возможность сравнения, а значит, и повторяемость присущих этому типу свойств. Так, можно представить себе феодализм как тип общественной формации на основании отношений, существовавших во Франции, или фашизм как тип политического строя на основании отношений, существовавших в Италии при Муссолини. Здесь выбор признаков, при помощи которых определяется тип, уже не следует за наблюдаемой повторяемостью. Этот выбор в предвидении повторяемости в будущем руководствуется прежде всего стремлением уловить определяющие, а не производные черты: ведь именно существенные черты определяют повторяемость сложного явления в целом.

Поэтому, как мне кажется, не прав Ранульф, предлагая добавить к четырем названным у Дегре признакам фашизма пятый: склонность к нарушению принципа, который запрещает котлу поносить горшок за то, что тот черен. Подобная склонность (хотя, может быть, и верно подмеченная) вообще весьма распространена, а если в фашизме она бросается в глаза, то просто потому, что подавление свободы слова позволяет ей развернуться особенно широко. Это, следовательно, признак скорее вторичный, а не принципиально важный и специфический для фашизма.

М. Вебер в идеальном типе видел конструкцию исследователя. По-моему, это не всегда справедливо. Типологические понятия могут складываться и стихийно. Плодом многообразного исторического опыта и сравнений было стихийно сложившееся представление о христианской морали как некой типологической категории. Невозможно назвать ее автора; она, как я полагаю, не сложилась в чьем-либо кабинете. То же относится к представлениям о морали, которая в XIX веке стала именоваться буржуазной моралью в собственном смысле, хотя связана она с вполне определенным этапом истории буржуазии.


2. Пройденный нами путь и полученные результаты

В этой книге, как уже говорилось в предисловии, мы хотели показать классовую неоднородность морали, о которой учебники этики писали до сих пор в единственном числе, как о чем-то едином и вечном. Мы отложили на будущее изучение рыцарской этики, развивавшейся вплоть до последнего времени в рамках дворянских идеологий, отказались на время от исследования пролетарской морали и занялись буржуазной моралью.

О ней много говорилось на рубеже XIX-XX веков. Как раз тогда самые разные идеологические течения, во имя совершенно различных идеалов дружно отвернулись от всего буржуазного, всего мещанского. При крайнем различии их целей — различии, доходившем до полной противоположности, — образ их противника в основных чертах совпадал. Никто не хотел, если прибегнуть к цитате из «Святого семейства», воспитывать «смирного, осторожного человека, поведение которого регулируется страхом и житейской мудростью» Маркс К., Энгельс Ф. Соч, т. 2, с. 182.. В противоположность этому сытому мещанину, которому покой дороже всего на свете, коммунисты воспитывали пролетария-бойца, которому предстояло революционным путем покончить с эксплуатацией и построить мир всеобщего братства людей.

А самый ярый враг коммунизма, нацизм, хотя и находил опору в мелкой буржуазии, также осуждал мещанскую миролюбивую посредственность, стараясь привить немецкому о обывателю «спартанские» добродетели прусского юнкерства и вырастить воинственную «расу господ», которая должна была завладеть целым миром. Мелкий буржуа, опьяненный мечтой о могуществе, легко проглатывал антимещанские выпады, которые попадались ему в сочинениях идеологов нацизма. Он не принимал их на свой счет, ибо уже видел себя в костюме Зигфрида; а мирная домашняя хозяйка, одурманенная нацистской идеологией, ощущала себя Валькирией на боевом коне.

В качестве одного из апостолов морали, которая на рубеже XIX-XX вв. попала под столь жестокий обстрел, мы выбрали Бенджамина Франклина. Именно он был горячим пропагандистом нормативного образца порядочного человека , образца, в котором на первый план выдвигалась финансовая надежность, основанная на трудолюбии, бережливости, порядке, осмотрительности, прозорливости и мышлении в денежных категориях. Завоевание независимого положения в обществе при помощи денег — явление очень старое. Такой независимостью отнюдь не пренебрегал стоик Сенека, хотя стоицизм считал условием духовной свободы равнодушие к богатству и прочим материальным благам. Но широкая пропаганда неэлитарной личной независимости, достигаемой путем методичного сколачивания капитала (благодаря личным добродетелям и постоянному сознанию того, что каждая потерянная минута означает убыток), — такая пропаганда была чем-то новым по сравнению с докапиталистическими эпохами. Принцип «время — деньги» придавал особую динамичность лозунгам Франклина, которые в его эпоху звучали как передовые.

Содержание этих лозунгов мало менялось со временем, но менялась их социальная функция, что мы показали на примере катехизиса американского мелкого буржуа середины XX века. В Польшу они проникли после утраты ею независимости и были обращены (в избранных нами примерах) либо к мелкому и среднему ремесленнику, лавочнику и крестьянину, либо к деклассированной шляхте. В первом случае они звучали трезво и благодушно, во втором приобретали патетическую окраску.

Бережливость Франклина далека от свойственного рантье откладывания на черный день. Он призывал сберегать, чтобы инвестировать. Бережливость флорентийца Альберти, о котором шла речь в главе VIII, также была чужда скопидомству рантье и заключалась прежде всего в соблюдении бюджетного равновесия (культу которого способствовало изобретение бухгалтерии). В главе IV, посвященной анализу различных форм бережливости, эта пресловутая буржуазная добродетель у разных идеологов оказалась лишь по видимости одним и тем же. Рекомендуя ее сегодня, прежде всего там, где речь идет о распоряжении общественным достоянием, мы должны внимательнее присмотреться к различным ее формам, чтобы ясно себе представить, что заслуживает пропаганды, а что — осуждения. Следует также присмотреться к пропагандистской упаковке, в которой предлагается сегодня добродетель бережливости, поскольку в ней можно встретить буржуазные пережитки, сохранившиеся в изменившемся мире только в силу инерции.

Изложив взгляды Франклина как наиболее типичные для определенного направления этической мысли — направления, которое на рубеже XIX-XX веков в результате неоправданного обобщения было tout court [Попросту (франц.)] признано буржуазной моралью, мы попробовали отыскать франклиновские моральные поучения до Франклина. Комплекс таких поучений обнаружился у Д. Дефо, который в своих сочинениях солидаризировался со средним купечеством. Этические рекомендации Франклина, таким образом, имели хождение и в среде зажиточного купечества, что затем подтвердилось при анализе взглядов К. Ф. Вольнея. Франклин не проявлял никаких притязаний на продвижение по сословной лестнице и своего читателя к этому не призывал. Дворянские образцы не интересовали людей Нового Света. Другое дело Дефо. Его любопытные и малоизвестные сочинения об образцовом купце и образцовом джентльмене позволили нам проследить трансформацию образца джентльмена под влиянием буржуазии, которая тоже претендовала на джентльменство. Отныне принадлежность к числу джентльменов должна была определяться личными достоинствами, уровнем образования и джентльменскими манерами, а подобными качествами мог обладать любой буржуа, разбогатевший благодаря «мещанским» добродетелям. Буржуазные добродетели, необходимые для того, чтобы сколотить состояние, были полезны и позже, чтобы сохранить и приумножить его. А если кому-то все же так и не удавалось преодолеть классовый барьер между дворянством и буржуазией, на это, во всяком случае, могли рассчитывать его дети.

Этика, которую мы иллюстрировали на примерах Дефо и Франклина, складывалась одновременно с развитием протестантских сект. Поэтому исследователи нередко связывали оба эти процесса, указывая на заслуги протестантизма в воспитании добродетелей, способствовавших развитию капитализма. Этой проблеме мы посвятили большую часть главы VI, где излагаются различные точки зрения, высказанные по поводу нашумевшего исследования М. Вебера о пуританской этике и ее отношении к «духу капитализма». Работа Вебера, богатая содержанием, далека, однако, от систематичности. После упорядочения содержащегося в ней материала и его критического анализа из тезисов Вебера уцелели немногие. Мы без оговорок признали, что пуританская этика способствовала развитию капитализма (по крайней мере в Англии и Соединенных Штатах) — наблюдение, которое не составляет особой заслуги Вебера, поскольку оно встречалось и раньше. Мы согласились и с тем, что пуританизм содействовал складыванию определенного этического стиля, массовое распространение которого было новым явлением.

Мы, однако, не приняли главного вывода Вебера, согласно которому всюду, где появляется капитализм (или же этика, сходная с кальвинистской), он способствует обогащению тех, кто проникся его этическими постулатами. Кальвинистские нравственные рецепты приводили к результатам самым различным, в зависимости от того, кто и в каких условиях их применял. Наконец — и это крайне важно, — объяснение роли, которую кальвинистская догма о предопределении играла в развитии стремления к обогащению, мы признали неубедительным, а выбор Франклина в качестве примера взаимосвязи пуританизма с так называемым «духом капитализма» — сомнительным. Франклин, хотя и происходил из истовой пуританской семьи, был в гораздо большей степени человеком Просвещения, нежели пуританином. В целом роль протестантских сект приходится признать значительно меньшей, а роль других социальных факторов, которые Вебер недооценил, — соответственно, большей.

В первых главах книги под буржуазной моралью понимался прежде всего некий набор лозунгов, некая идеология. Главу VII в отличие от предшествующих мы посвятили скорее нравственной практике, сосредоточив внимание на одной черте, которую упорно приписывают мелкой буржуазии и мелкобуржуазной идеологии, а именно этической нетерпимости, мелочном контроле за поведением окружающих, завистливости. Этой особенности психического склада мелкой буржуазии посвящены добросовестные исследования датчанина С. Ранульфа, который пытался вывести ее из условий мещанского быта. Результаты его исследований представляются нам сомнительными, но их проблематика любопытна, а метод исследования прекрасно иллюстрирует трудности, связанные с применением индукции в общественных науках. Наиболее важный упрек, который мы предъявили к его работам, сводится к следующему: объяснив завистливость мелкой буржуазии прежде всего тем, что ей приходится во многом себе отказывать, автор не задался вопросом, как в этом плане обстоит дело с пролетариатом. Ведь он вынужден ограничивать себя еще больше, однако же ни Ранульф, ни другие исследователи не подозревают его в завистливости.

Две следующие главы (VIII, IX) — это микромонографии, посвященные двум авторам, которых мы выбрали для проверки определенных гипотез, — Л. Б. Альберти и К. Ф. Вольнею. Альберти, считающийся выразителем буржуазной мысли эпохи расцвета флорентийского капитализма, позволил нам лучше понять дух этой эпохи. Знакомство с трактатом Альберти о семье побудило нас категорически отвергнуть мнение, будто флорентийский капитализм (по крайней мере в этом труде) создал идеологию, подобную той, которая отразилась в поучениях Франклина. Сопоставив взгляды Альберти с античными трактатами на ту же тему, мы пробовали показать, что у Альберти гораздо больше общего с теми, кого занимало правильное ведение собственного хозяйства, нежели с теми, кто учит, как разбогатеть. Его дух — это дух античности, а не Ветхого завета, его умеренность — умеренность древних, а не посредственность мелкого буржуа. Для рассмотренных нами сочинений Альберти характерен своего рода сплав рыцарско-феодальных и буржуазных элементов, что объясняется принадлежностью родовитой семьи Альберти к победившей буржуазии. Подобного рода сплав, возникший, однако, не в результате нисхождения, а в результате восхождения по социальной лестнице, рассмотрен в главе X.

В главе IX речь шла об этике К. Ф. Вольнея, принадлежавшего к группе так называемых «идеологов» эпохи Великой французской революции. Вольней — наиболее «буржуазный» из известных нам моралистов французского Просвещения. Сходство его поучений с франклиновскими свидетельствует о том, что подобные этические постулаты не обязательно связаны с протестантизмом; они также не обязательно связаны с ситуацией победившей буржуазии, чувствующей себя полновластным хозяином положения, как, например, в Соединенных Штатах, коль скоро во Франции они выдвигались в самом разгаре борьбы. Идеологическая деятельность Вольнея после революции и близость его идеалов к идеалам позднейших апологетов индустриализма свидетельствуют о преемственности определенного направления буржуазной этики, несмотря на революционные потрясения. Сопоставление «Катехизиса» Вольнея с другими катехизисами эпохи показало, что общей для всех них чертой был гедонизм, своим острием направленный против религии. Это убедило нас в том, что восходящий класс не обязательно проповедует строгость нравов и аскетизм, как иногда полагают, ссылаясь на пример английской буржуазии эпохи Кромвеля или итальянской буржуазии эпохи ее борьбы за власть. Борьба с религией была, разумеется, лишь одной из причин, объясняющих гедонизм идеологов французского Просвещения, и, как указывалось в той же главе, было бы любопытно проследить, почему французская буржуазия в своих эмансипаторских стремлениях шла именно этим путем, тогда как английская использовала религию в своих целях.

Высказывания Дефо о купце и джентльмене, его попытки воспользоваться образцом джентльмена в собственных интересах и в интересах своего класса — с этой проблематикой мы снова встречаемся в главе X, где речь идет о взаимопроникновении в XIX веке буржуазных и дворянских этических образцов. Как указывалось в предисловии, нашей главной задачей было выделение в рамках как бы единой морали некоторых ее типических классовых разновидностей. Одной из них была для нас этика франклиновского типа с ее ориентацией на мелкую и среднюю буржуазию. По мере дальнейшей внутриклассовой дифференциации буржуазии и возникновения в период империализма огромных состояний мы отметили распространение еще одной разновидности буржуазной морали, которая представляла собой сплав буржуазных и дворянских элементов. В том, что разбогатевшая буржуазия подражает дворянству, не было, конечно, ничего нового. Богатые буржуазные семьи в Англии и во Франции и раньше жили по-барски и покупали себе гербы. Однако в конце XIX века подобный «сплав» становится делом обычным. Даже в Германии, где дворянство отличалось особой замкнутостью, классовый барьер, отделявший его от буржуазии, в конце концов пал. Экономические успехи магнатов тяжелой промышленности, в особенности военной, дали им право на титулы и позволили поселиться в резиденциях знати.

Глава XI содержит замечания по поводу метода, которым мы пользовались в нашем исследовании: речь идет о методике выявления социальной природы взглядов того или иного мыслителя. Вслед за другими исследователями мы обычно делали заключение о социальной природе той или иной доктрины, задавая вопрос, чьим интересам она служила и чьи настроения выражала. Поскольку здесь используется понятие интереса, мы разобрали его подробнее, после чего перешли непосредственно к теме, обозначенной в названии главы. Многие теоретики уже задумывались над тем, каким образом возникает представление о социальной обусловленности такого рода; нас же интересовало скорее то, как она обосновывается. Более тщательный анализ показал, что обоснования, к которым прибегают указанные теоретики, носят обычно эллиптический характер. После восстановления опущенных звеньев оказалось, что эти обоснования содержат определенные, чрезвычайно общие психологические допущения, истинность которых не всегда очевидна, а их применимость в определенных условиях сомнительна.

В главе XII в связи с поставленной нами задачей выделить одно из «классических» течений европейской буржуазной мысли Нового времени мы охарактеризовали сначала значение «классических», типических явлений в научных исследованиях. Использование понятия типа мы признали не только обычным в научной практике, но и вполне оправданным — как в дидактических, так и в исследовательских целях. Тот, кто объясняет, что такое феодализм, на примере отношений, господствовавших в средневековой Франции, пользуется явлением, которое он считает типическим, в дидактических целях. А ученый, который (подразумевая все тот же социальный уклад) задается вопросом, можно ли говорить о феодализме в Японии такой-то эпохи, использует «классический» образец в эвристических целях. Без умозаключений подобного рода установление каких-либо общих закономерностей вряд ли возможно.

Независимо от того, насколько удачно в этой книге выделены те или иные типические явления, я надеюсь, что предпринятая нами попытка теоретического анализа поможет читателю расширить свои представления о моральных явлениях и побудит его задуматься о том, каково действительное положение вещей в области, где до сих пор он привык видеть лишь то, что должно быть, и где субъективная вера в единство человеческой морали мешала ему обнаружить существование различных ее типов.


О НЕКОТОРЫХ ИЗМЕНЕНИЯХ В ЭТИКЕ БОРЬБЫ

Принято считать, что борьба, которая ведется на наших глазах — как с помощью, так и без помощи оружия, — стала более жестокой, во всяком случае, по сравнению с тем, как обстояло дело в Европе в конце прошлого и начале нынешнего столетия. Довольно часто говорится о том, что тогда кодекс борьбы был заключен в какие-то рамки «честной игры», fairplay, допускал отказ от некоторых норм целесообразности в пользу моральных норм; теперь же наоборот: моральные ценности подчинены соображениям эффективности, что придает борьбе особую беспощадность.

Не будем идеализировать прошлое. Все мы знаем, что тогда случались и нашествия, которые несли с собой всеобщее опустошение, и жестокие религиозные войны, и истребление целых народов или же городов, — разве что сегодня это делается (вспомним о Хиросиме) быстрее и эффективнее. Мы знаем, что и раньше были известны способы вытягивать у людей признание в том, чего они и не думали совершать. Но во второй половине XIX столетия нашествия гуннов или татар стали уже легендарным прошлым. Религиозные войны пошли на убыль с XVI столетия, а последние процессы ведьм относятся к началу XVIII века. Поэтому во второй половине XIX столетия начали — и не совсем безосновательно — верить в прогресс не только в области техники, но и в межчеловеческих отношениях.

Между тем события середины XX века заставили усомниться в том, что эта вера не была просто иллюзией. Ведь именно в эту эпоху опять обратились к навсегда, казалось бы, отвергнутым приемам борьбы, а жестокости стали совершаться в несравненно большем масштабе благодаря холодному, рациональному применению новейших достижений техники и психологии. Причины такой эволюции чрезвычайно сложны, и мы не рассчитываем охватить их здесь все до единой. Мы только хотели бы указать на некоторые факты идеологического порядка, которые могли служить опорой для перемен подобного рода.

Прежде чем дать ответ на вопрос, какие именно идеологические причины могли способствовать ужесточению борьбы, задумаемся сначала над тем, какие главные факторы влияли в прошлом на смягчение правил борьбы, а затем проследим судьбу этих факторов в современной Европе. Хотя примеры мы будем брать по преимуществу из правил вооруженной борьбы, мы вовсе не намерены ограничиться только ею. Борьбу мы будем понимать широко, как понимает ее Т. Котарбиньский в своей книге «Вопросы общей теории борьбы»: «Иван борется с Петром, если они стремятся к взаимоисключающим целям, знают об этом и потому считаются с действиями противника» Kotarbi#324;ski T. Z zagadnie#324; ogoacute;lnej teorii walki. Warszawa, 1938, s. 5.. В этом смысле мы имеем дело с борьбой не только на поле сражения, но и на футбольном поле или за шахматной доской; в споре адвокатов, которые защищают взаимоисключающие интересы своих клиентов; при соперничестве людей, претендующих на тот же самый пост или на благосклонность одной и той же особы; в парламентских дебатах и в научной полемике. В этом смысле борьба совсем не обязательно предполагает враждебность.

Введением к нашим рассуждениям пусть послужит цитата из законов Ману, из раздела, обращенного к касте воинов-кшатриев. Исторические сведения, сохранившиеся об этих законах, скупы. Ману — легендарный индийский законодатель, подобно столь же легендарному Ликургу из Спарты. Текст приписываемых ему законов дошел до нас в виде свода несистематизированных предписаний; в таком виде он был записан, по-видимому, около 200 г. до н.э. Воспитательное значение законов Ману было велико не только в Индии, но и в ряде других азиатских стран, а также на островах Индийского океана.

«Сражаясь в битве, — гласят законы Ману Цит. по изд: «Законы Ману». M., 1960., — не следует поражать врагов вероломным оружием — ни зубчатым, ни отравленным, ни раскаленным на огне. Не полагается убивать ни оказавшегося на земле [если сам на колеснице], ни кастрата, ни стоящего со сложенными руками [с просьбой о помиловании], ни имеющего распущенные волосы, ни сидящего, ни говорящего: «Я твой», ни спящего, ни не надевшего доспехи, ни нагого, ни безоружного, ни несражающегося, [а только] смотрящего, ни сошедшегося [в схватке] с другим, ни оказавшегося в затруднительном положении, ни пораженного, ни тяжелораненого, ни устрашенного, ни отступающего» (VII, 90-93).

В этом отрывке, который считают одним из наиболее ранних кодексов «честной игры», уже содержатся основные мотивы, к которым мы будем обращаться в дальнейшем. Здесь предписывается нападать лишь на того, кто отвечает нам тем же, — условие, которое можно считать составной частью определения борьбы, ведь без постулата взаимности она превратилась бы просто в резню. В разных вариантах повторяется предписание сражаться лишь с тем, кто находится в равном с нами положении, и не использовать слабостей противника. Эти предписания повторяются и в позднейших кодексах борьбы, которую можно считать рыцарской.

Если присмотреться поближе ко всем подобного рода предписаниям, которые так или иначе ограничивают человеческую агрессивность, можно, как я полагаю, указать пять основных мотивов, из которых эти ограничения вытекают. Нередко они сосуществуют, так что трудно бывает отделить один от другого и определить их удельный вес; но они встречаются и в отдельности, когда отличие одного от другого совершенно ясно. Это:

1) милосердие, гуманность;

2) уважение к противнику;

3) уважение к самому себе, чувство собственного достоинства;

4) «игровая» мотивация;

5) страх перед возмездием.


Мы хорошо отдаем себе отчет в том, что это мотивации неодинакового порядка. Две последних вообще не имеют этического характера, и все же нельзя отрывать их от трех предыдущих: слишком уж тесно переплетаются они в жизни. Рассмотрим их все поочередно.

1. Мы не можем подробно рассматривать здесь, насколько гуманным было отношение к врагу в различных идеологиях и — еще менее того — в какой степени их нормы осуществлялись на практике. Мы хотим лишь (поскольку именно это существенно для дальнейшего хода наших рассуждений) вкратце остановиться на тех моментах европейской истории, когда гуманная мотивация усиливалась настолько, что искала для себя выражения в каких-либо институциональных нормах.

Согласно историкам, жестокости Тридцатилетней войны побудили Гуго Гроция разработать первые проекты международного права. В этом ему помогла концепция естественного права. Естественное право снимало противопоставление «своих» и «чужих», по отношению к которым мы не имеем никаких обязательств, и повелевало смотреть на воюющих по обе стороны как на людей, одинаково исполняющих свой гражданский долг. За сто с лишним лет до этого подобную мысль высказывал Томас Мор. «Массу простого народа, — писал он в «Утопии», — утопийцы жалеют почти не меньше, чем своих граждан. Они знают, что эти люди идут на войну не по своей воле, а гонимые безумием государей». Но, выступая за одинаковое отношение к сражающимся по разные стороны людям, Мор в то же время весьма скептически относился к международным договорам. Утопийцы не заключают никаких договоров. «К чему договор, — спрашивают они, — как будто природа не достаточно связует человека с человеком?» Мор Т. Утопия. — В кн.: Утопический роман XVI-XVII веков. М., 1971, с. 121, 116.

Если речь идет о международном военном праве, то, как известно, особенно активно оно разрабатывалось во второй половине XIX - начале XX века. На этот раз поводом послужила Крымская война. Женевская конвенция 1864 г. положила начало «Красному Кресту», цель которого — помогать больным и раненым, к какой бы нации они ни принадлежали. «Единственная законная цель, которую должны иметь государства во время войны, — читаем мы в Петербургской декларации 1868 г., — состоит в ослаблении военных сил неприятеля». «Для достижения этой цели достаточно выводить из строя наибольшее, по возможности, число людей» Международное право в избранных документах. М., 1957, Т. 3, с. 37-38.. Все, что напрасно увеличивает страдания людей, выведенных из строя, должно быть исключено из практики ведения войны.

«Требования гуманности» — фраза, которая часто повторяется на заседаниях комиссий. Во имя этих требований названные выше конвенции, а также более поздние (Лондонская 1871 г., Гаагские 1899 и 1907 гг.), кроме постановлений о гуманном обращении с больными и ранеными, принимают также постановления о туманном обращении с пленными, об уважении к телам убитых, о защите жизни и имущества гражданского населения на оккупированных территориях, об охране от разрушения центров науки и образования, памятников искусства, мест религиозного культа.

Но уже Гаагская конвенция 1907 г. — наиболее полный свод законов и обычаев войны на суше — была ратифицирована не столь единодушно, как предыдущие. После первой мировой войны активность комиссий слабеет. В 1899 г. в Гааге пришли к соглашению о запрещении сбрасывания взрывчатых средств с аэростатов, а также применения газов и разрывных пуль. С запрещением применения газов и бактериологических средств в Женеве в 1925 г. согласились не все страны. В 1929 г. в Женеве, правда, было принято решение, предписывающее прекращать огонь для выноса раненых с поля боя, но с оговоркой: «... если это допускают обстоятельства».

Кто-нибудь мог бы признать — чересчур опрометчиво — всю эту регламентацию совершенно неэффективной. Ведь эпоха, в которой соображения гуманности стали играть значительную роль, в международном праве, была отмечена такими жестокими войнами, как война Северных и Южных штатов в Америке или подавление Парижской Коммуны. Это, однако, были гражданские войны, на которые международные конвенции, не претендовавшие на регулирование внутригосударственных отношений, не распространялись. Международные конвенции не оставались пустыми словами. Их текст был включен в учебники для военных учебных заведений стран, ратифицировавших эти конвенции. Они соблюдались в русско-японской войне и до некоторой степени в первой мировой войне. Даже во второй мировой войне прежнее образование давало о себе знать у немецких офицеров старшего поколения. Мы понимаем, конечно, что в этих конвенциях — например, когда речь шла об отношении к пленным — страх перед ответными мерами другой стороны (о чем будет сказано ниже) сочетался с соображениями гуманности; но то, что страны — участницы соглашений руководствовались также и этими соображениями, на которые они так часто ссылались, сомнению не подлежит.

2. В то время как требование гуманного отношения к врагу в кодексах «честной игры» не всегда звучало с одинаковой силой, требование относиться к врагу с уважением подчеркивалось постоянно. Обычай начинать сражение с доказательств взаимного уважения широко распространен как в азиатских, так и в европейских культурах. В VI песни «Илиады» Диомед и Главк перед началом сражения рассказывают друг другу историю своих славных родов, что в конце концов заставляет их отказаться от единоборства. В VII песни «Илиады» Гектор сражается с Аяксом, и оба героя соревнуются в учтивости и восхвалении достоинств противника. Когда ночная темнота заставляет прекратить поединок, Гектор предлагает Аяксу:

Сын Теламонов! Почтим мы друг друга дарами на память.

Некогда пусть говорят и Троады сыны и Эллады:

Бились герои, пылая враждой, пожирающей сердце;

Но разлучились они, примиренные дружбой взаимной.

Гектор, слово окончивши, меч подает среброгвоздный

Вместе с ножнами его и красивым ремнем перевесным;

Сын Теламонов вручает блистающий пурпуром пояс.

((Ил., VII, 299-305). )

Уважение к врагу выдвигается снова в качестве нормы в эпоху буржуазного романтизма с присущим ему культом всего рыцарского. В известном романе В. Гюго «1793 год» Говэн, вождь революционеров, борется с ненавистным ему дедом по отцовской линии, маркизом де Лантенаком, который стоит во главе роялистов и обращается за помощью к Англии. Но когда Лантенак, чудом вырвавшись из ужасной ловушки, добровольно возвращается на верную смерть, чтобы спасти из огня троих детей незнакомой ему бедной женщины, восхищение его подвигом обезоруживает Говэна. Он выпускает врага из тюрьмы, набросив ему на плечи собственный плащ и сам отправляется за это на гильотину.

3. Требование не нападать на противника, оказавшегося в худшем положении, которое так настойчиво подчеркивается в законах Ману, встречается в различных культурах; и продиктовано оно не только милосердием, нежеланием превращать сражение в резню. Оно продиктовано также (а может быть, прежде всего) чувством собственного достоинства сражающегося, его уважением к себе самому. Герои древнеирландских саг не убивали возниц боевых колесниц и вообще невооруженных людей. Стыдно нападать втроем на одного, говорится в исландских сагах. Фукидид рассказывает, что Фемистокл, обвиненный афинянами в связях с Павсанием, которого лакедемоняне уморили голодом за сношения с персами, бежал к царю молоссов, хотя тот вовсе не был настроен к Фемистоклу приязненно. Не застав царя дома, беглец сел с его ребенком у очага, а когда царь вернулся, попросил его не мстить изгнаннику. «Ведь он, Фемистокл, теперь в такой крайности, что может пострадать от гораздо более слабого противника, а благородно мстить лишь равному себе, в равном положении» («История», I, 136). Царь внял этому обращению к его достоинству и Фемистокла грекам не выдал.

Личное достоинство воина заставляет его рисковать и пренебрегать слишком легкой победой. Рыцарь, которому присуще стремление к личной славе, может приобрести ее только в сражении с противником более сильным или равным по силе. Ведь и охотник пренебрегает слишком легкой добычей. Он не станет стрелять в спящего зверя или в сидящего зайца. Охотник, который в Африке охотится на крупных хищников, сидя в машине, покрывает себя позором. Один польский довоенный министр, который, укрывшись в специально сооруженной для этого будке, стрелял через ее окошко в старого, загнанного егерями медведя, приобрел его шкуру, но не охотничью славу.

Чтоб шляхтич взял ружье, заряженное дробью? Да это же не лов, а жалкое подобье! — читаем мы в «Пане Тадеуше». И там же:

... Шляхетский зверь — как в старину считали — Кабан, медведь и волк, а прочих оставляли Наемной челяди: все то, что не имело Клыков, рогов, когтей, — для шляхты бить не дело

(пер. М. Павловой) Мицкевич А. Пан Тадеуш. М., 1954, с. 30 .

4. Выбор противника, равного себе, обусловлен не только соображениями гуманности или чувством собственного достоинства, но и игровой мотивацией. В сидящего зайца не стреляют не только потому, что это не приносит славы охотнику, но и потому, что без преодоления трудностей нет развлечения. Стрельба по сидящему зайцу обнаружила бы, что для стреляющего важно прежде всего жаркое, а не охота ради самой охоты, то есть для развлечения. В таком случае охотник занимается доходным промыслом, уподобляясь тому, кто ставит силки на зайца, или браконьеру, который отправляется в лес с ружьем, когда в доме не из чего сварить суп. Если охота рассматривается как развлечение, она должна быть целью сама по себе, а не добыванием дичи любым способом.

Игровой мотивацией руководствуются и австралийские племена, которые довооружают противника, прежде чем начать против него военные действия. Для игры нужен равный партнер. Ни шахматисты, ни теннисисты, ни игроки в бридж не любят играть с зелеными новичками. Довооружение противника, разумеется, может быть и проявлением гордости. Именно она заставила крестоносцев, как сообщает Длугош [Ян Длугош (1415-1480) — польский историк], перед Грюнвальдской битвой прислать противнику два меча — один королю Владиславу Ягелло, другой князю Витовту.

Некоторые авторы усматривают игровую мотивацию уже в способе объявления войны, нередко превращающемся в целый ритуал. Известны племена, которые объявляют войну, направляя к противнику послов со сломанными мечами или втыкая на территории врага стрелу с лентой у острия. Трудно сомневаться, что игровая мотивация имела какое-то значение в этом обычае (столь невыгодном с чисто военной точки зрения) наряду с возможными соображениями сакрального характера, а также расчетами на будущую взаимность, — последним смягчающим борьбу фактором, о котором мы скажем несколько слов.

5. Хёйзинга в своем «Человеке играющем» («Homoludens») усматривает игровой элемент в любой борьбе, ведущейся по определенным правилам. Но, как мы полагаем, Гаагская конвенция 1907 г., постановившая, что военные действия между государствами «не должны начинаться без предварительного и недвусмысленного предупреждения, которое будет иметь или форму мотивированного объявления войны, или форму ультиматума с условным объявлением войны» Международное право в избранных документах, т. 3, с. 40., руководствовалась не игровой мотивацией, а соображениями взаимности. Люди обычно объявляют войну потому, что не желают сами оказаться застигнутыми врасплох; они воздерживаются от применения удушающих газов потому, что не желают испытать их действие на самих себе. По этим же причинам некоторые земледельческие племена не нападают на соседей в сезон уборки урожая.

Расчет на взаимность предполагает, что нынешнее сражение не будет последним — вопрос существенный, к которому мы еще вернемся. Стоит заметить, что «соображения взаимности» проявляются не только в страхе перед возмездием, но и в боязни морального осуждения: ведь общественное мнение оправдывает ответные меры, возлагая всю вину на агрессора. Это, следовательно, может быть страх не просто перед возмездием, но перед справедливым возмездием.

Мы рассмотрели пять факторов, смягчающих ход борьбы, нередко вопреки соображениям ее эффективности. Были авторы, доказывавшие, что гуманность в конечном счете непременно окупает себя; и все же вряд ли стоит сомневаться в том, что культивирование в себе сочувствия к противнику, вообще говоря, оказывает плохую услугу сражающемуся, хотя, разумеется, можно привести примеры того, что и жестокость себя не оправдывает. Мы помним размышления героя романа Ремарка «На Западном фронте без перемен», которому пришлось бороться с вражеским солдатом в воронке от снаряда и который в бумажнике убитого находит фотографию его жены и детей. Гитлер недаром велел предать эту книгу сожжению за то, что она подрывает боевой дух.

Уважение к противнику в свою очередь может вести к таким поступкам, как поступки героев «1793 года» Гюго, — безумным с точки зрения эффективности борьбы. Ведь признание за противником благородства — в любом случае аргумент в его пользу. Забота о собственном достоинстве при обостренной чувствительности ко всему, что касается нашего престижа, играет неоднозначную роль как с точки зрения гуманности борьбы, так и с точки зрения ее эффективности: она нередко ведет к жестокому и бессмысленному возмездию, а также к нападению ради поддержания или повышения собственного престижа.

Игровая мотивация уже самим установлением правил игры сдерживает человеческую агрессивность и нередко затрудняет победу. Расчет на взаимность, безусловно, смягчает борьбу. Что же касается его влияния на эффективность борьбы, то обычно он заставляет отказываться от сиюминутных преимуществ ради более важных будущих выгод.

Мы не ставили целью перечислить здесь все факторы, смягчающие борьбу, а тем более все факторы, вступающие в конфликт с соображениями ее эффективности. Мы хотели лишь указать наиболее важные из этих факторов. Они, как уже говорилось, выступают обычно в различных сочетаниях. Запрещение нападать на врага, одетого в траур, содержащееся в законах Ману, могло диктоваться и милосердием, и уважением к противнику, и чувством собственного достоинства, и игровой мотивацией (ведь все эти соображения побуждают к отказу от борьбы с ослабленным противником), а наконец, и соображениями взаимности, хотя этот последний фактор здесь, безусловно, наименее существен.

Теперь поразмыслим над тем, какие из этих факторов сильнее всего повлияли на рыцарский кодекс борьбы в эпоху феодализма. Этот кодекс, который в Европе оформился, как полагают историки См.: Bloch M. La socieacute;teacute; feacute;odale. Paris, 1940, vol. 2, ch. 2 («La vie noble»)., лишь в позднем средневековье как противовес бюргерским идеологиям, складывался, по-видимому, прежде всего под влиянием второго, третьего и четвертого из рассмотренных выше факторов (уважение к противнику, чувство собственного достоинства, игровая мотивация). Гуманность не играла здесь особой роли. Рыцарю, правда, полагалось опекать вдов и сирот, но милосердие к врагу не входило в расчет: ведь милосердие связано обычно с ощущением собственного превосходства, а никто из сражающихся рыцарей не желал оказаться объектом чувства, в котором было что-то для него унизительное. Ставшее притчей во языцех рыцарское великодушие проистекало скорее из гордости, нежели из человеколюбия. Тут было больше заботы о своей репутации, чем христианских чувств.

В несколько ином духе выдержан рыцарский кодекс японских самураев, именуемый «бусидо» (путь рыцаря). Одна из легенд, входящая в состав культурной традиции самураев, повествует о японском рыцаре, у которого не поднялась рука убить сражавшегося в стане врага молодого князя, находившегося целиком в его власти, ибо он ощутил к юноше отцовское чувство. Сочувствие к противнику, которого требует самурайский кодекс, обозначается особым термином: «буси-но насаке» Nitobe J. Bushido — dusza Japonii. Lwoacute;w, 1904..

Хотя идеология рыцарской борьбы встречается не только в эпоху феодализма, известно, что именно в феодальном обществе она особенно распространена и что именно здесь рыцарская борьба особенно часто подвергается институционализации. Японское бусидо — создание японского феодализма — удивительно напоминает европейский рыцарский кодекс, и эти кодексы заставляют вспомнить гомеровских рыцарей эпохи греческого аристократизма. Это сходство заставляет задуматься над тем, что именно в такого рода обществах способствовало оформлению подобной идеологии. Ответ, который при этом напрашивается, таков: существование класса, свободного от хозяйственных забот, класса, для которого военное занятие — главное, класса, образующего элиту, члены которой ищут прежде всего личной славы.

В рамках такого класса могли получить развитие три перечисленные выше мотивации, благодаря которым складывались правила «честной игры». В сражениях рыцарей между собой классовая солидарность перебрасывает мост над баррикадой и учит снисхождению к противнику, которого полагается уважать, как равного себе. Эта классовая солидарность оказывалась достаточно сильной, чтобы смягчать борьбу, тогда как национальная солидарность не играла подобной роли, о чем свидетельствует особая жестокость гражданской войны. Правила «честной игры» как раз и были детищем борьбы, в которой противников связывала между собой классовая солидарность. Эти правила, как известно, не распространялись на отношение рыцаря к простонародью. Крестовые походы печально прославились жестокостью по отношению к гражданскому населению. Правила «честной игры» распространялись лишь на мужчин, равных друг другу по своему положению в обществе. Они не распространялись на женщин, никто не требовал их соблюдения и в борьбе женщин между собой.

Элитарное положение рыцаря побуждало его искать славы, стараться выделиться благодаря добродетелям, приличным его положению, благодаря тому, что в Древней Греции называлось «aristeia» [Доблесть (древнегреч.)]. А естественной формой отличия в рамках военного класса было, разумеется, отличие на поле боя, выполнение трудных заданий, которые рыцарь старался сделать еще труднее, а при нехватке реальных трудностей приносил самые диковинные обеты. Нападать на безоружного, бросаться втроем на одного, добивать упавшего было в такой борьбе невозможно.

Свобода от хозяйственных забот позволяла смотреть на сражение как на игру; граница между войной и турниром стиралась. Когда корыстные мотивы все сильнее стали проникать в рыцарские единоборства, лишая их игрового характера, рыцарская идеология начала клониться к упадку. В XIII веке во Франции все чаще встречаются рыцари, которые ездят с турнира на турнир, чтобы извлекать из своих побед доходы: коней, доспехи, драгоценности, даримые дамами, выкуп от побежденного. Такого рыцаря современники презирали. Ж. Коэн в своей «Истории французского рыцаря в средневековье» приводит отрывки из поэмы Юона Леру, где речь идет как раз о таком рыцаре. Когда он влюбляется в дочь богатого сеньора и просит ее руки, тот отвечает ему: «Уж не настолько я пьян, // Чтобы выдать дочь // За человека, который живет грабежом» Cohen G. Histoire de la chevalerie en France au Moyen Age. Paris 1949, p. 169.. А в XV веке Алэн Шартье пишет: «Некоторые из рыцарей и благородных призывают к оружию, но на уме у них золото» Ibid., p. 203.. Поэтому рыцарское единоборство, считает Шартье, вырождается, превращается в обычную драку — даже с женщинами, которых возлюбленный не стесняется таскать за волосы.

Как уже говорилось, стремление отличиться, забота о том, чтобы выглядеть возможно лучше в глазах окружающих, играли крайне важную роль в развитии правил рыцарской борьбы. Спарта, где также имелась свободная от хозяйственных забот и воспитываемая в военном духе элита, не создала какого-либо кодекса «честной игры». Этому, как. видно, мешала стадность спартанского воспитания, упор на послушание, что так ярко описал Ксенофонт в трактате о Лакедемонском государстве. К тому же борьба, к которой готовили себя спартиаты, была не борьбой с равными себе, где правила «честной игры» обязательны, но борьбой с чужеземцами, по отношению к которым в спартиатах воспитывали чувство превосходства. Поддержанию мифа о собственном превосходстве служили, как известно, препоны в общении с чужеземцами, допуск которых в страну был ограничен; а путешествиям спартиатов за границу препятствовала железная монета, чеканившаяся для внутреннего употребления и не имевшая ценности за пределами Спарты.

Нам могли бы сказать, что не стоило столько распространяться о рыцарском кодексе, ведь на фактический ход сражений он вообще не влиял. Правда, некоторые историки называют ряд сражений Столетней войны, в частности битвы при Креси (1346), при Пуатье (1356) или при Азенкуре (1415), в которых рыцарский индивидуализм оказывался не в ладах с военной стратегией; но уже хронист Фруассар, описавший эту войну, сокрушался, что она велась не по правилам рыцарского кодекса. Мы не сомневаемся, что эти правила не соблюдались, когда два противника схватывались между собой не на жизнь, а на смерть. Мы знаем, как сильно упало их значение в начале XIV века, после изобретения пороха, что позволило стрелять на большом расстоянии в незнакомого тебе человека. Законы Ману совершенно теряют свой смысл при технических средствах тотальной войны.

Но в вооруженной борьбе складывались некие образцы борьбы вообще, образцы исключительной воспитательной ценности. Если мы обратимся к художественной литературе разных стран и эпох, то нас поразит идеализация борьбы и существование множества мифов, связанных с ней. Рыцарский кодекс борьбы (хотя, быть может, крайне редко осуществлявшийся в жизни) увлекает буржуазию эпохи романтизма. Коллизии, вызванные столкновением двух одинаково благородных противников, — обычная тема тогдашних романов и драм. А романтизм как некая жизненная установка выходит далеко за границы (впрочем, весьма текучие) романтизма как литературного течения. Подобную установку усматривают у Дж. Конрада. О рыцарском духе высоко отзывается Маркс, который в «Гражданской войне во Франции», осуждая жестокости Тьера, с возмущением пишет о том, как «жандарма Демаре наградили орденом за то, что он изменнически, как мясник, изрубил в куски рыцарски великодушного Флуранса» Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 17, с. 337.. Сражаясь с гитлеровскими войсками, норвежцы поначалу избегали стрелять в наступающих немцев из засады, ибо это противоречило их понятиям о правилах честной борьбы.

Идеализация вооруженной борьбы нередко приводила даже к защите войны из-за ее будто бы облагораживающего влияния. «Филантроп, — писал Прудон, — ты говоришь о прекращении войн; смотри, как бы не выродился род человеческий» Цит. по: Westermarck E. Christianityandmorals . London, 1939, p. 228.. А Дж. Рескин, обращаясь к воспитанникам Королевского военного училища в Вулидже, говорил: «Я убедился, что все великие нации именно на войне учились ответственности за слово и отваге в мышлении; что война их кормила, а мир истощал, война просвещала их — мир обманывал» Цит. no Huizinga J. Homo ludens. Warszawa, 1967, s. 151.. Это, однако, Рескин относил не ко всякой войне, а только к войне творческой, в которой прирожденная человеку нелюбовь к покою и воинственные склонности путем обоюдного соглашения заключаются в определенные рамки и принимают форму прекрасной, хотя временами смертельной игры. Генерал Р. Баден-поуэлл, составляя в 1908 г. моральный кодекс для скаутов, обратился к рыцарскому наследию. Молодежь тех стран, где получило развитие скаутское движение, воспитывалась в духе этого кодекса.

Выше мы перечислили пять факторов, смягчавших ход борьбы. Посмотрим теперь, каковы были их дальнейшие судьбы в XX столетии.

1. Мы не переоцениваем роли гуманистических лозунгов второй половины XIX - начала XX века. Мы уже говорили, что одновременно с кодификацией международного военного права в Америке и Франции шли жестокие гражданские войны, а империализм с не меньшей жестокостью прокладывал себе путь в колониях. Но тогда в жестокостях не признавались, пытались скрыть их, а если это не удавалось, подыскивали им оправдание.

Еще до того как нацизм назвал гуманность масонскими штучками и осудил ее как слюнтяйство, еще во время первой мировой войны раздались голоса, предвосхищавшие подобные взгляды. Ученик Гуссерля Макс Шелер в 1915 г. публикует знаменательную книгу «Гений войны» См.: Scheler M. Der Genius des Krieges. Leipzig, 1915., в которой война превозносится до небес как нечто вполне христианское. Ницше, по мнению автора, заблуждался, противопоставляя рыцарскую мораль, мораль благородных, христианской морали, морали рабов. Ведь Христос возвестил, что не мир он принес, но меч, а о вражде отзывался не иначе как с похвалой. Сколько святых были воинами-рыцарями! Оправдывая наступление немецких войск через Бельгию, Шелер утверждает, что народы более ценные (к которым он относит германцев — воинственный «народ господ») должны управлять народами менее ценными. Поэтому претензии бельгийцев так же беспочвенны, как и претензии поляков после первого раздела Польши.

Что же касается страданий, которые несет с собой война, нельзя считаться с тем, что роднит человека с животными, то есть с чувствительностью к боли. Следует помнить о высших ценностях, источник которых в войне. Именно она пробуждает людей ото сна и придает их переживаниям необходимую остроту. Война играет роль очистительной психотерапии, она объясняет людям, кто они такие на самом деле. Поэтому, завершает рассуждение Шелер, людям нужна война — даже купцам.

Гитлер мог бы смело напечатать книгу Шелера золотыми буквами, когда бы не то обстоятельство, что в жилах автора текла еврейская кровь. Идеолог нацизма Альфред Розенберг, подобно Шелеру, в своей книге «Миф XX века» восхваляет мужественные добродетели благородных воинов. «Религиозное немецкое движение, — писал он, — которое могло бы оформиться в национальную церковь, должно исходить из того, что идея национальной морали (die Idee der Nationalehre) стоит, безусловно, выше идеала любви к ближнему» Rosenberg A. Der Mythus des 20. Jahrhunderts. Muuml;nchen, 1942..

В автобиографии коменданта Освенцима Рудольфа Гесса содержатся любопытные подробности о способах муштровки эсэсовцев с целью истребить в них возможные остатки чувства милосердия. «Какое бы то ни было сочувствие к «врагам государства», — поучал своих подчиненных инспектор концлагерей Эйке, — недостойно эсэсовца. Для мягкосердечных людей места в рядах СС нет, и они хорошо поступили бы, если бы как можно быстрее постриглись в монахи» Hoess R. Autobiografia. — Biuletyn G#322;oacute;wnej Komisji do badania zbrodni hitlerowskich w Polsce. Warszawa, t. 7. S. 104.. «Эсэсовец, — читаем мы там же, — должен быть готов уничтожить даже ближайших родственников, если те выступят против государства или идей Адольфа Гитлера» Ibid., S. 124.. Тот же «наставник» учил видеть повсюду «опасных врагов государства» и питать к ним непримиримую ненависть. Тех, кто проявлял какое-либо мягкосердечие, исключали из рядов СС или же надлежащим образом «закаляли», преследуя проявления «слюнтяйства».

Инструктируя своих генералов накануне второй мировой войны, Гитлер приказывал им начисто отбросить чувство жалости, быть твердыми и беспощадными. Речи Геббельса содержали в себе такие же указания. Знаменателен заголовок его речи от 28 февраля 1940 г.: «Слава тому, что делает человека твердым». Розенберг называл гуманность масонским изобретением. Известно, что воспитание молодежи, еще не достигшей призывного возраста, также было в Германии далеко от основного принципа скаутов: «Скаут — друг всем и брат любому другому скауту». Гитлер призывал воспитывать молодежь, перед которой мир содрогнется: агрессивную, требовательную и жестокую, как молодые звереныши. Даже тот, кто сомневается, что призывы к гуманности сколько-нибудь существенно влияют на поведение людей, не может не чувствовать, что антигуманные лозунги сразу же задевают его за живое.

В военной пропаганде, писал Гитлер в 6-й главе «Моей борьбы», следует видеть лишь средство достижения целей, которые ставит перед собой немецкий народ. Самое жестокое оружие гуманно, если ведет к скорейшей победе. А искусство пропаганды заключается в умении убедить людей, что такое-то и такое-то событие необходимо и что необходимое — правильно. Пропаганде незачем заботиться об оттенках. Она должна применяться к уровню широких масс и оперировать исключительно позитивом и негативом, любовью и ненавистью.

2. Вторым фактором, способствующим смягчению борьбы, мы назвали уважение к врагу. Трудно хотя бы на минуту допустить, чтобы подобная мотивация могла сохраниться там, где господствовала охарактеризованная выше идеология. Гитлер, как известно, установил определенную иерархию среди своих врагов. Англосаксы занимали в ней более высокое место, чем народы Восточной Европы, на которых он смотрел как на неполноценных людей (Untermenschen), с которыми можно было поступать как угодно. С точки зрения эффективности борьбы признание за врагом каких бы то ни было достоинств может подорвать боевой дух точно так же, как и сочувствие к нему. Неудивительно, что рациональный тоталитаризм рисует врага сплошной черной краской. Усмотреть в противнике что-либо благородное — значит играть ему на руку; поэтому за врагом отрицалось право не только на героическую борьбу и смерть, но и на чистое имя.

Отказ считаться в борьбе с любыми соображениями, кроме соображений эффективности, всегда признавался характерной чертой политиков, которые, по всеобщему убеждению, не гнушаются никакими средствами ради достижения цели. До тех пор пока политика была прерогативой небольшой группы людей, могли существовать также люди, культивировавшие чуждые политикам качества путем воспитания. Но в обществе, где проповедовалась полная политизация жизни, гуманное отношение к врагу и уважение к его личности не могло рассчитывать на поддержку, а нередко и вообще проявляться открыто. Все в той же 6-й главе «Моей борьбы», посвященной пропаганде, Гитлер велел всегда возлагать вину на врага, хотя бы это было и ложью.

3. Теперь поговорим о том, что побуждало пересматривать свое отношение к рыцарскому кодексу даже его убежденных когда-то сторонников. Причины таких перемен связаны с третьим фактором, повлиявшим на формирование рыцарского кодекса, а именно с заботой о собственном достоинстве, собственном отражении в глазах окружающих, собственной славе. Средневековые рыцари, какими они изображались в художественной литературе, были сродни Ахиллу, который без колебаний бросил соратников на произвол судьбы из-за личной обиды. Этой мотивации личного порядка можно противопоставить внеличную установку, полное отождествление с делом, которому служишь. Такой тип этической ориентации рекомендуют те, кто учит нас рассматривать себя в исторической перспективе, а свою ценность измерять вкладом в осуществление какой-нибудь общей великой цели.

Говэн у Гюго погибает за то, что выпустил на свободу заклятого врага революции, которой он сам служил, — но погибает героем, по-благородному. Напротив, согласно «внеличной» этической ориентации, тот, кто совершил подобный поступок, должен умереть как преступник; а тот, кому чувство собственного достоинства не позволило бы использовать слабость противника, должен отвечать за это перед судом товарищей по борьбе. В рамках этой ориентации, когда в голосовании сталкиваются два лагеря, нельзя уклониться от выборной должности — пусть даже ты выбран на нее после не слишком почетной для тебя дискуссии и не слишком почетным большинством голосов, — если так нужно для дела. При тайном голосовании, когда сталкиваются противоположные мнения, не только можно, но и должно голосовать за себя самого, если это послужит жизненно важным интересам соратников. Аплодируя самим себе, не только ораторы, но и артисты стремятся подчеркнуть свое объективное, внеличное отношение к содержанию собственных слов или к собственному искусству. Ансамбль «Мазовше», например, удивлял парижскую публику тем, что сам себе аплодировал.

В культивировании внеличной установки, я полагаю, есть какое-то рациональное зерно, хотя овации собственному исполнительскому мастерству могут коробить людей, воспитанных в иных культурных традициях. Есть люди, которые содействуют выбору неподходящего кандидата на какой-нибудь пост потому лишь, что выступить «против» на тайном голосовании — для них все равно, что выстрелить из-за угла. Другие, даже признав, что при выборах допустили ошибку, и имея возможность исправиться при следующем голосовании, не пользуются ею, потому что в последовательности видят доказательство верности самим себе. Такая забота о сохранении собственного лица даже тогда, когда из-за этого могут пострадать другие, такая занятость собственной персоной, когда полагалось бы думать о деле, может быть подвергнута критике как проявление индивидуализма. Возможно, это действительно пережиток этики, создававшейся «потребительскими» классами, этики, имевшей в виду прежде всего межчеловеческие отношения, основанные на личном общении.

Забота о сохранении собственного достоинства, заставлявшая пренебрегать легкой победой и тем самым нередко способствовавшая смягчению борьбы, ставится под вопрос не только этикой, рекомендующей «внеличную» установку в конфликтах, но и этикой, регулирующей не отношения между людьми, каждый из которых действует от собственного имени и в собственных интересах, а отношения между людьми, которые защищают интересы других. Этика «честной игры» была создана для межиндивидуальных отношений личного характера. Теперь же мало кто выступает в какой бы то ни было борьбе, даже спортивной, в качестве индивида. Обычно он представляет интересы других. Сократ в качестве индивида мог в «Горгии» [Философский диалог Платона] предпочесть положение обиженного положению обидчика; но его выбор, по всей вероятности, был бы иным, случись ему представлять интересы афинян. В «Бюллетене ученых-атомщиков», издаваемом в США, мы читаем: «Даже если как индивиды мы предпочли бы скорее быть уничтоженными, чем уничтожать в подобном масштабе, вряд ли мы можем требовать от нашего правительства проводить политику, которая и других подвергала бы такой опасности» Bulletin of the atomic scientists, 1951, vol. 7, sup1; 4..

Знаменательно, что те же самые законы Ману, которые связывали воина столькими ограничениями, звучат совершенно иначе, когда говорят об обязанностях государя. Государь должен нападать на врага, когда он в более выгодном положении. Он должен начинать войну, когда хлеба противника созрели, чтобы присвоить их себе. Землю неприятеля следует опустошать, источники и пастбища отравлять. Правда, к подобным средствам надлежит прибегать лишь в крайнем случае. Начинать надо с подкупа людей из враждебного стана подарками, разжигания раздоров, сношений с родственниками неприятельского государя, которые сами не прочь оказаться у власти, переговоров с недовольными сановниками (VII, 182-198). Этот раздел мог бы написать Макиавелли.

Как видим, законы Ману предлагают отдельному воину руководствоваться правилами «честной игры», а государю — соображениями государственной пользы. Государь — тоже индивид, но обремененный обязанностью заботиться о благе других. По поводу конфликта между той и другой этикой (о котором мы подробнее писали в другой своей книге См.: Ossowska M. Podstawy nauki o moralno#347;ci. Warszawa, 1947, s. 327 и сл.) споры велись по крайней мере с эпохи Возрождения. Те, кто выступал тогда против подобной двойственности моральных норм, прибегали к одинаковым доводам: они старались доказать, что следование нормам межиндивидуальной морали в длительной перспективе всегда наиболее выгодно и для самого человека, и для «своих». Эти доводы, однако, убеждают не всех, и указанная коллизия остается по-прежнему актуальной.

Прежде она непосредственно касалась не слишком многих людей. Демократизация управления государством увеличила их число. При нынешней политизации жизни эта коллизия потенциально затрагивает каждого. Если профессиональные военные в подобных случаях имели за собой традиции рыцарского кодекса, то иначе обстояло дело с организациями, устроенными по военному образцу, такими, как политические партии с военной дисциплиной. Там, где они пришли к власти, стремление к победе не сдерживалось рыцарскими традициями. Это сказывалось уже в межпартийной борьбе, где не редкостью было прятаться за чужой спиной, сваливать вину на других, скопом нападать на беззащитного, добивать упавшего. Известно, как сильна была в германской армии неприязнь к эсэсовцам, воспитанным в иных, чем она, традициях. Но, устрашенная чисткой 1934 г., она подчинилась нацистской партии.

Итак, забота о сохранении собственного достоинства, которая сопутствовала созданию кодекса рыцарской борьбы и нередко смягчала ее ход, теперь поставлена под сомнение как бы с двух сторон. Во-первых, ее подрывают нормы этики, подчиняющие человека коллективному стремлению к общей цели. Эта этика выдвигает на первый план требования солидарности и дисциплины — вопреки рыцарской этике, основанной на стремлении к личной славе. Во-вторых, заботе о собственном достоинстве противопоставляется воля к победе, о которой должен прежде всего думать тот, кто борется не как индивид, но как защитник тех, кто доверил ему свою судьбу.

4. Перейдем к предпоследнему из названных нами факторов, смягчающих жестокость борьбы, то есть к «игровой» установке, которая сказывалась не только в «мирных» формах борьбы (игра в шахматы, спортивные состязания, словесные диспуты), но и в вооруженной борьбе. «Смотреть на жизнь, как на игру, на мир — как на спортивную площадку», — советовал скаутам Баден-Поуэлл. Здесь и далее Р. Баден-Поуэлл цитируется по книге: Sed#322;#261;czek St. Podstawy etyczne skautingu badenpowellowskiego. Warszawa, 1928.. Не принимать вещи слишком всерьез, слишком трагично. «Два пути ведут к счастью, — читаем мы у Баден-Поуэлла, — видеть в жизни игру и дарить любовь». Эти наставления переносят нас в мир совершенно иной, чем наш, в мир достатка и безопасности, каким была Британская империя в эпоху, когда Баден-Поуэлл создавал скаутское движение. В мире резких антагонизмов и грозящей атомной войны трудно смотреть на жизнь как на игру, которую не следует принимать слишком всерьез. Обстановка, в которой живет сегодня молодежь многих стран, не способствует игровой мотивации. Это обстановка серьезная и сумрачная, когда приходится с раннего детства решать задачи, нередко превосходящие силы.

Как уже говорилось, Хёйзинга в «Человеке играющем» усматривает игровое начало в любой борьбе, ведущейся по определенным правилам. Но, понимая борьбу в таком широком смысле, он с сожалением отмечает исчезновение игровой установки в современной культуре, подобно тому как исчезло игровое начало в тотальной войне. Известно, что во многих странах игровая установка исчезла и в своих традиционных областях — в спорте и искусстве. Спорт, которым занимаются профессионалы, часто не слишком напоминает деятельность, которая важна сама по себе, самоцельную деятельность; а ведь игра, по определению, именно такова. Профессионал получает постоянное вознаграждение, за которое он добросовестно трудится на тренировках, дабы на международных соревнованиях принести славу своей стране и своей победой поддержать ее идеологию. На службу тем же целям ставится художественная литература, изобразительное искусство и музыка. Игра, как иногда полагают, должна — на то время, пока она продолжается, — оторвать нас от повседневности. Между тем трудно искусству оторваться от повседневности там, где художнику приходится строго придерживаться указаний сверху и прислушиваться к социальным заказам.

Несмотря на исчезновение игрового начала в спорте, именно здесь кодекс рыцарской борьбы сохраняет свое значение в наибольшей степени. Присяга, которую приносили участники XVI Олимпийских игр в Мельбурне, гласила: «Клянемся, что во время Олимпийских игр мы будем соревноваться честно, соблюдая действующие правила. Мы хотим участвовать в Играх в духе рыцарской борьбы, во имя наших стран и во славу спорта».

5. Последним названным нами фактором, который прежде способствовал смягчению борьбы, в том числе вооруженной, была, как мы помним, возможность ответных мер со стороны противника. Именно этим объясняли неприменение химического оружия во второй мировой войне, а также соблюдение немцами — хотя бы в некоторой степени — международных конвенций в лагерях для пленных офицеров.

Если речь идет о вооруженной борьбе, значение этого фактора особенно сильно зависит от изобретения новых видов оружия небывалой доселе разрушительной силы. В изменившейся обстановке, которая определяется самим их существованием, страх перед возмездием может играть двоякую роль. Возможность ответных мер может удерживать от нападения; но тот, кто все же захотел бы развязать новую мировую войну и сбросить первую атомную бомбу, по-видимому, не может не понимать, что он стоит перед дилеммой «быть или не быть» и что любой ответный удар должен быть немедленно, в самом начале, пресечен любыми средствами.

Перейдем к выводам. На вопрос, произошли ли в нашу эпоху перемены идеологического характера, которые могли привести к ужесточению борьбы, мы отвечаем утвердительно. Существование идеологий, открыто выступающих против идеи гуманности, идеологий, которые во имя эффективности борьбы отказывают врагу в каких бы то ни было достоинствах, идеологий, провозглашающих примат политики, которую всегда обвиняли в пренебрежении моральными нормами, — все это не могло не сказаться на жизненной практике. Эти идеологии, а также исчезновение игрового начала в культуре в какой-то степени способствовали ужесточению как вооруженной, так и невооруженной борьбы.

Ужесточению борьбы в свое время могли также способствовать взгляды, рассмотренные нами в пункте 3, с их критикой индивидуализма, лежавшего в основе рыцарских кодексов. Эти взгляды заслуживают особого рассмотрения, с тем чтобы отделить в них зерна от плевел. Те, кто осуждал — по-видимому, справедливо — чрезмерную заботу о собственном достоинстве, нередко были склонны забывать о нем совершенно и не пробовали сохранить в рыцарском кодексе нормы, которые вполне согласуются не только с чисто личной, но и с гражданской точкой зрения. Предоставляя большую свободу действий тем, кто защищал не свои личные интересы, но интересы других, забывали, что подобная установка, культивируемая в одной сфере человеческой деятельности, наверное, ею не ограничится. Тот, кто привык к беспощадности во имя интересов других, обучается беспощадности и при защите своих собственных интересов. На эту опасность указывали уже некоторые писатели XVIII столетия, предостерегавшие против сосуществования двух нравственностей: нравственности частного человека и нравственности политика, предвидя, что нормы, допускаемые во второй, со временем возобладают и в первой. «Вера в принцип личной чести, хотя последствия ее бывали нередко абсурдны, а временами трагичны, имеет за собой серьезные заслуги, — писал Бертран Рассел, — и ее упадок отнюдь не является чистым приобретением... Если освободить понятие чести от аристократического чванства и склонности к насилию, в нем останется нечто такое, что помогает человеку сохранять порядочность и распространять принцип взаимного доверия в общественных отношениях. Я не хотел бы, чтобы это наследие рыцарского века было совершенно утрачено» Russell В. Human society in ethics and politics. London, 1954, p. 42-43.






 
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх