• «Оттепель»
  • Направо или налево?
  • После 19 февраля
  • Итоги
  • Часть II

    «Если же это правительство исторически, связано преемственностью и т. п. с особенно “яркими” формами абсолютизма, если в стране сильны традиции военщины и бюрократизма в смысле невыборности судей и чиновников, то предел этой самостоятельности будет еще шире, проявления ее еще… откровеннее…произвол еще ощутительнее»

    (В. И. Ленин)

    «Оттепель»

    Мы вернулись к марту 1855 года — времени, с которого начали и откуда отступили на несколько веков назад, чтобы история имела предысторию.

    Конец 1850-х — начало 1860-х годов — период крупных преобразований экономического и политического строя. Реформы были теми, какие были, есть и будут в разные эпохи, при разных режимах, ибо других реформ, охватывающих всю жизнь страны, просто нет.

    Реформы экономические: перемена общественно-экономической структуры; в наблюдаемый нами период — прежде всего освобождение крестьян.

    Реформы политические: преобразование управления (земская и городская реформы), реформа судебная, военная.

    Третья сфера жизни, связанная с первой и особенно со второй, — образование и культура.

    Здесь нужны реформы школы и университетов, цензуры.

    Снова повторим, что говорим сейчас не о конкретном содержании тогдашних российских перемен, не о результатах достигнутых и недостигнутых, а только об общем типе преобразований: в этом смысле мы можем найти много общего у реформаторов, разделенных веками и классовой принадлежностью. Скажем, в Древней Греции, России конца XIX века и Советской стране конца XX века.

    Любопытно и важно представить сравнительную хронику первых лет тогдашней российской «оттепели».

    1855 год

    Смерть Николая; отставки наиболее одиозных николаевских сановников ПА. Клейнмихеля и Л. В. Дубельта (начало 1856 г.); падение Севастополя, брожение в стране: тысячи крепостных крестьян стремятся записаться в ополчение, чтобы получить свободу. Выход первой книги герценовской «Полярной звезды» в Лондоне; постепенное расширение гласности: известный ученый и публицист К. И. Арсеньев запишет, что «граница между дозволенным и недозволенным становилась все менее и менее определенной».

    Июнь — генерал Ридигер подает царю записки с идеями коренной военной реформы, которая должна оживить отсталую армию, вернуть туда способных людей.

    1856 год

    Крестьянское дело:

    30 марта — знаменательные слова царя о будущей отмене крепостного права — «лучше… свыше, нежели снизу».

    Осень — неудачные попытки товарища министра внутренних дел Левшина организовать ходатайство самих губернских дворянских предводителей об отмене крепостного права.

    Политическая сфера:

    19 марта — в манифесте об окончании Крымской войны намек на возможность судебной реформы: слова «Да правда и милость царствуют в судах».

    Август — амнистия декабристов в связи с коронацией.

    В эти же месяцы расширение гласности, создание новых журналов и газет.

    Генерал-адъютант Глинка 2-й подает царю записку «О возвышении в войсках личного достоинства начальствующих лиц и офицеров».

    1857 год

    3 января — открытие Секретного комитета «для обсуждения мер по устройству быта помещичьих крестьян» под председательством царя.

    В течение первой половины года в комитет поданы записки ряда членов, в разной форме советующих постепенное, длительное «смягчение» и лишь потом отмену крепостного права.

    М. А. Корф и министр внутренних дел С. С. Ланской предлагают более быстрый путь — организовать ходатайства самого дворянства.

    Летом Александр II под влиянием информации Ланского, а также Записки немецкого ученого барона Гакстгаузена требует ускорения крестьянской реформы.

    В Секретный комитет вводится либерально настроенный брат царя, великий князь Константин Николаевич.

    20 ноября — царский рескрипт виленскому генерал-губернатору Назимову; через 2 недели, 5 декабря — рескрипт петербургскому генерал-губернатору Игнатьеву — их ходатайства истолкованы как желаемая просьба самого дворянства. Александр II в ответ объявляет о начале освобождения крестьян с землею и распоряжается о создании в каждой губернии дворянского губернского комитета для обсуждения «местных особенностей и дворянских пожеланий».

    В том же 1857 году: продолжающиеся успехи гласности; дано распоряжение о подготовке нового цензурного устава; в печати наблюдаются прямые или косвенные суждения о необходимых переменах в центральном и местном управлении, судах, армии, просвещении.

    6 июня — фактическое начало судебной реформы: составленный комиссией во главе с Д. Н. Блудовым устав гражданского судопроизводства повелением царя вносится в Государственный совет; начало длительных обсуждений проекта будущего суда.

    Проходя в школах и институтах историю тогдашних реформ, мы их раскладываем по полочкам — сначала крестьянская, потом земская, судебная, военная… Теряется важнейшая закономерность тех, а также последующих российских коренных реформ, — их одновременность!

    Не мог крестьянский вопрос двигаться без политических послаблений, потому что само «освобождение сверху» предполагает, по определению, что эти самые верхи, которые прежде держали и «не пущали», теперь начинают видоизменяться.

    Несколько позже известный деятель реформы тверской помещик и публицист А. М. Унковский сформулирует то, что, по его мнению, «насущно необходимо для обновления России» вместе, рядом с крестьянским освобождением: «Все дело в гласности; в учреждении независимого суда; в ответственности должностных лиц перед судом; в строгом разделении власти и в самоуправлении общества в хозяйственном отношении».

    Снова задаем тот же вопрос, который нас интересовал в связи с Петром Великим: был ли у Александра II и его либеральных министров далекий, заранее обдуманный план преобразований в крестьянской и других сферах?

    От середины XIX века осталось куда больше документов, позволяющих судить о ходе реформ, чем со времен петровских. П. А. Зайончковский, Л. Г. Захарова, Г. Х. Попов и другие исследователи, обращавшиеся к этой проблеме, многое открыли и осмыслили.

    Ответ на поставленный только что вопрос представляется примерно таким. В 1855–1856 годах у некоторой части «верхов» была смутная общая идея о том, что дела в стране плохи, положение опасное, надо освободить сверху, пока не освободились снизу. При этом часть высшего аппарата (далее мы скажем об этом подробнее) считала, что нужно все оставить по-старому, а те, кто думали о реформах, отнюдь не имели ясного представления, как начать, сколько уступить, сколько времени продлятся перемены… Если бы мы спросили большинство тогдашних лидеров, как им представляется ближайшее будущее, они еще в 1856-м и начале 1857-го, по всей вероятности, говорили бы о долгом, на много лет затянувшемся плане освобождения. Положение освободившихся крестьян, их будущие земельные наделы сначала казались «начальству» не совсем такими, как получилось в конце концов.

    Инициатива Ланского, соображения еще нескольких умных сановников, советы Гакстгаузена, колебания Александра II, все более склоняющегося к реформам, — все это замечательные примеры того, как историческая закономерность, невозможность жить по-старому, пробивает себе путь среди хаоса различных исторических сил, влияний, причем нередко выбирает исполнителями таких лиц, которые прежде и не думали о своей реформаторской роли…

    Сохранились рассказы современников, что после смерти Николая I А. С. Хомяков радостно поздравлял друзей с новым царем-преобразователем. Друзья сомневались, так как у наследника была в либеральных кругах весьма неважная репутация. Было известно, например, что при обсуждении в Секретных комитетах вопроса о крестьянском освобождении Николай I выступал даже более смело, чем его сын, склонявшийся к тому, что никакой эмансипации не нужно. Хомякову говорили: «Александр II — крепостник, занимается преимущественно охотой и т. п.»; однако славянофильский публицист уверенно защищал свой оптимизм; «В России хорошие и дурные правители чередуются через одного: Петр III плохой, Екатерина II хорошая, Павел I плохой, Александр I хороший, Николай I плохой, этот будет хорошим!»

    Не станем серьезно разбирать и критиковать своеобразную историческую теорию Хомякова и его оценки разных царей; не принимая все это буквально (да Хомяков и сам посмеивался), отметим, что определенный смысл в подобной «социологии» имеется. Политика каждого императорского правительства в той или иной степени заходила в тупик, оказывалась исчерпанной, рождала иллюзию, что недостатки можно исправить другой, противоположной политикой, и тогда следующий царь начинал с мер, более или менее резко отличающихся от стиля предшествующего правления.

    И все же сам Александр II, ручаемся, совершенно не подозревал о своей «освободительной роли». Даже совсем незадолго до того, как начал ее играть.

    Однажды мне довелось услышать удивленное замечание своего учителя, профессора Петра Андреевича Зайончковского насчет Николая I и Александра II: познакомившись с «памятными книжками» (то есть деловыми, интимными заметками каждого императора, делавшимися для себя), а также с другими текстами, Зайончковский нашел, что соображения Николая — отнюдь не самого умного и глубокого русского монарха — часто последовательнее, компетентнее, чем у наследника…

    Факты, приведенные ученым, были довольно убедительны. И тем интереснее, что более ограниченный Александр согласился на дело, которое не сумел совершить его отец. Так пожелала история. Она, случается, выбирает самых неожиданных людей для выполнения своих планов (признаемся, положа руку на сердце: кто мог предвидеть, что именно Никита Сергеевич Хрущев станет тем лидером, который впервые взломает сталинскую систему? Уверен, если бы можно было вообразить, скажем, в 1952 году некий референдум на тему — кто же сделает важные шаги к освобождению, никто, наверное, не угадал бы, даже и сам Хрущев!).

    Александр II и его министры сформировались, взросли за тридцатилетнее царствование, исключавшее, казалось бы, всякие прогрессивные возможности. Н. А. Мегульнов в 1855 году сформулировал весьма пессимистическую точку зрения: «Само правительство… не терпя свободы, не может терпеть и того, что с нею связано. Не стыдясь мнения образованного мира, оно не решилось совершенно уничтожить науку и литературу, а стало по возможности подавлять их, так что на деле они пришли в самое жалкое положение. Ценсурные постановления так строги, что нельзя написать ничего, имеющего человеческий смысл. Всякая мысль преследуется, как контрабанда, и даже факты очищаются от всего, что может бросить не совсем выгодный свет не только на существующий порядок вещей, но и на те политические, религиозные и нравственные начала, которые приняты за официальную норму. В учебные заведения введены военное обучение и военная дисциплина; невежественные генералы поставлены во главе народного просвещения; университеты лишены прежних своих прав, и самое число учащихся ограничено. Казалось бы, чего лучшего желать для государства, как не возможно большего числа образованных людей? Казалось бы, что возбуждать в молодых поколениях, как не желание учиться? А между тем это благороднейшее стремление человека делается предметом запретительных мер; правительство считает его для себя опасным и ограничивает число студентов.

    После этого мудрено ли, что зарождавшиеся в обществе духовные интересы исчезли, что рвение к науке и искусству уменьшилось?..

    Только явная подлость может после этого именовать правительство просвещенным или покровителем наук и искусств. Это ложь, которая опровергается очевидными фактами».

    Либеральный публицист и хотел верить, и не верил, что именно это правительство способно на реформу сверху: «…оно мало-помалу совершенно отделилось от народа. В войске оно создало себе опору, отдельную от граждан; в бюрократии оно имеет покорное орудие своей воли; окружают его люди, лично преданные царю и не имеющие с народом ничего общего. Со всех сторон оно загородилось и заслонилось от света. Оно живет и движется в совершенно отдельной сфере, куда ничто не проникает из низменных стран, где не слышно даже и отголоска общественной жизни. В этом очарованном кругу все свое, совершенно особенное, не похожее ни на что другое. Там есть официальная преданность, официальная лесть, официальная ложь, официальное удовольствие, официальное благосостояние, официальные свидания, официальные статьи, официальная дисциплина, официальная рутина. Все это созидается и поддерживается с большим усилием для царского увеселения, но к несчастью все это один призрак. Это мыльный пузырь, который образовался вокруг всемогущего владыки, ослепляет его своими радужными цветами. А народ между тем живет своею жизнью, бессловной и покорной, но отнюдь не счастливый и довольный».

    Итак, огромный, очень самостоятельный бюрократический аппарат. В середине XVIII века он составлял около 16 000 человек, сто лет спустя — около 100 000…

    По мнению всезнающего III отделения, в конце 1840-х годов только три губернатора не брали взяток: киевский Писарев как очень богатый, бывший декабрист Александр Муравьев (таврический губернатор) и ковенский Радищев («по убеждениям», хотя сын первого русского революционера сильно удалился от отцовских идей, чтобы выйти в губернаторы).

    В конце 1850-х годов из 46 губернаторов (у кого в губерниях были помещики и крепостные) лишь 3–4 способствовали освобождению.

    Еще Александр I жаловался, что реформы «некем взять», а ведь он имел дело с людьми конца XVIII — начала XIX века, куда более живыми, энергичными, чем омертвевшая за 30 лет николаевская бюрократия.

    Но снова, как и в петровские времена, срабатывает удивительный закон: преобразования, едва начавшись, находят своих исполнителей.

    Изумляясь этому обстоятельству, известный историк Г. А. Джаншиев в конце XIX века писал: «Невесть откуда явилась фаланга молодых, знающих, трудолюбивых, преданных делу, воодушевленных любовью к отечеству государственных деятелей, шутя двигавших вопросы, веками ждавших очереди и наглядно доказавших всю неосновательность обычных жалоб на неимение людей».

    Историк пояснял, что эти деятели пришли к своему делу разными путями: из старинных дворянских гнезд, университетов, кадетских корпусов, из старых и новых философских кружков…

    Молодыми или относительно молодыми деятелями, продвигавшими вперед реформу, были, например, братья Милютины, Зарудный и другие люди, 35–40-летние, которые сохранились в «отравленной атмосфере» николаевской службы; им на смену шли еще более молодые люди, выходившие в свет и службу уже непосредственно в годы преобразований…

    Да, эти люди играли очень важную роль. Но ведь они по возрасту не могли занимать достаточно высоких постов в конце 1850-х годов; кто-то дал им ход, открыл новые возможности.

    Еще летом 1857 года в ответ на обычное сомнение — найдутся ли реформаторы? — в одной из важнейших правительственных комиссий было отмечено: «Законодатель не должен видеть препятствия в недостатке хороших людей в России. Если он будет действовать под влиянием той мысли, что у нас нет людей, то в таком случае не представляется никакой надобности в улучшении…»

    Эти слова произнес 72-летний председатель Государственного совета Дмитрий Николаевич Блудов. Он сам являл собой любопытнейший тип реформатора: в молодости — немалое свободомыслие, активное участие в литературном обществе «Арзамас»; затем Николай I устраивает этому человеку страшный экзамен, предложив сочинить важнейшие документы о декабристах, то есть участвовать в осуждении многих вчерашних друзей и представить публике их дело в достаточно искаженном виде. Блудов взялся — и справился. Он действительно не разделял к этому времени декабристских убеждений, что облегчало подобную работу, однако существенный нравственный закон был, конечно, нарушен; тогда же и впоследствии раздадутся голоса о лживости блудовского сочинения, и некоторые приятели, отнюдь не революционеры, прервут с автором отношения. Зато Николай I оценит образ мыслей и поведение вчерашнего либерала, и это откроет путь к его карьере — вплоть до министерских должностей и председательства в Государственном совете. Человек, однако, все же существо сложное. Блудов, кажется, искренне надеялся на Николая I как реформатора. Когда же выяснилось, что никакие существенные перемены не происходят, значение сановника падает. Либеральные воспоминания, большая культура, стремление искупить то отступление от нравственности, о котором уже говорилось, — все это закономерно определило участие Блудова в начинающихся реформах. Рядом с ним еще несколько «стариков»: отчасти тоже вчерашние либералы, иногда даже бывшие члены тайных обществ. Это уже упоминавшийся министр внутренних дел С. С. Ланской, товарищ министра юстиции Д. Н. Замятин, а также начальник всех военно-учебных учреждений Я. И. Ростовцев. Оттого, что они когда-то были близки к декабристам, их служба при Николае I была, может быть, более рьяной, чем у многих других. Ланской был одним из самых грозных губернаторов, и это его приезда, например, опасалась Костромская губерния, о чем великолепно рассказано в повести Лескова «Однодум».

    Яков Ростовцев, донесший Николаю I о заговоре декабристов и сделавший затем большую бюрократическую карьеру, с самого начала существования Вольной печати Герцена обстреливался там как типичный ренегат…

    Модест Корф, одноклассник Пушкина, единственный из лицеистов, сделавший при Николае I блестящую карьеру и сочинивший лживое апологетическое сочинение «Восшествие на престол императора Николая I».

    Тем не менее эти люди, когда пробил час реформ, тоже включились в дело и сыграли немаловажную роль. Это они, имея постоянный доступ к царю, убеждали его, что — пора, делились с ним своим «классовым чувством», предостерегавшим об опасности; они были важными фигурами и в борьбе с «черным кабинетом», той частью аппарата, которая противилась реформам столь же рьяно, как 10, 15, 50 лет назад.

    Итак, молодежь и «оборотни», то есть старые бюрократы, неожиданно поменявшие свою социальную роль, — вот непосредственные участники преобразований.

    Люди, «кем можно взять». Однако такие люди были и прежде: как же сладить с аппаратом и дворянством?

    Если бы устроить голосование среди «благородного сословия», то сторонники реформ, конечно же, остались бы в меньшинстве. Однако тут снова наблюдаем старинный положительный опыт «верхних революций»; Петербург, Зимний дворец, государство значат так много, что могут потягаться и с формальным большинством.

    Впрочем, прежде и Александр I, и Николай I отступили, а менее решительный Александр II наступает…

    Каким же образом? Разве силы реакции не сплочены, не имеют лидеров?

    В консервативных рядах по-прежнему многие министры, значительная часть влиятельных сановников, генералов, архиереев, губернаторов. Среди их лидеров — многолетний шеф жандармов, долгие годы фактически первый министр граф Алексей Федорович Орлов; рядом с ним ловкий, умный, культурный и влиятельный князь Павел Гагарин; здесь же и министр государственных имуществ Михаил Николаевич Муравьев, еще один бывший декабрист, один из создателей первых тайных обществ, полгода отсидевший в 1826 году в Петропавловской крепости. Замаливая грехи, он прославился особенно жестокой карательной деятельностью в Польше, и тогда-то, еще в начале 1830-х годов, гордо заметил про себя, что он «не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают» (повешенный Сергей Муравьев-Апостол был близким его родственником, отправленный в Сибирь Александр Муравьев родным братом).

    Итак, реакционеры в сборе, старые проверенные методы в силе: затянуть обсуждение, утопить в комиссиях, запугать царя «народным топором» и, с другой стороны, — «дворянским ножом»…

    И все же — многое изменилось; это чувствовалось повсюду, это было как бы растворено в воздухе. Империя расшатана, ослаблена после Крымских поражений.

    Русская печать, разговаривающая все смелее, «Современник», где начинают действовать Чернышевский, Добролюбов, огромной разоблачительной силы удары Герцена, доносящиеся из Лондона, — все ложится на чашу исторических весов против людей «вчерашнего дня». Ведь гласность, еще сравнительно слабая, цензурно зажатая, не была специально разрешена или призвана сверху — просто открылось «само собою», что у престола и тайной полиции сейчас нет уверенности, нет возможности все это остановить.

    Соотношение сил в обществе изменилось; главную же, неведомую пока силу представлял народ. Некоторые историки, стремясь отыскать причины, заставившие Александра II приступить к реформам, пробуют их вывести прямолинейно — из статистики народных бунтов. На это заметим, что крестьяне в ту пору волновались в общем не больше, чем прежде; однако — ожидали, и это ожидание было хорошо известно властям и прежде всего, более всего — министерству внутренних дел, возглавляемому Ланским. Министр не только докладывал царю, но, надо думать, нарочито сгущал, завышал опасность новой пугачевщины. Молчащий народ казался не менее страшным, чем бунтующий: отсутствие прямого контакта, диалога между властью и народом, отсутствие у населения буржуазных лидеров, как это было во Франции, — все вместе это увеличивало страх перед «иррациональными», только самим крестьянам понятными причинами, которые вдруг могут поднять их на бунт. Поэтому надо еще разобраться, что сильнее пугало власть — откровенные крестьянские бунты или такие «странные» акции, как массовое стремление записаться в армию во время Крымской войны (пошел слух, будто добровольцы получат потом вольную); или позже — «трезвенное движение», охватившее ряд губерний, когда сельские общества сами, своей инициативой, запретили сотням тысяч крестьян пить вино под угрозой жестокой расправы…

    Качающаяся империя, неудержимая гласность, грозно безмолвствующий народ подсказали нескольким опытным государственным лидерам, а также Александру II, что теперь, во-первых, нужно начинать, а во-вторых, — можно: Ланской, Ростовцев и другие понимали, а поняв, объяснили царю, что сегодня угроза слева страшнее ворчания справа; Александр I, даже Николай I, мы помним, побаивались «удавки», Александру II же доказали, и он поверил, что Муравьев-вешатель, Орлов, Гагарин и сотни им подобных все равно будут сильно сопротивляться, но — не убьют, испугаются сколотить заговор среди шатающихся стен. И реформы двинулись дальше.

    1858 год

    Крестьянское дело:

    В течение года, как было приказано «свыше», большей частью без охоты начинают действовать губернские комитеты (1377 членов), которые посылают в центр разнообразные проекты освобождения — от самых крепостнических до весьма либеральных. Секретный комитет 1857 года переименовывается 16 февраля 1858 года в «Главный комитет по крестьянскому делу» (председатель — сначала крепостник А. Ф. Орлов, затем либеральный великий князь Константин Николаевич).

    Начало марта — создание правительственного органа, земского отдела МВД (активнейшие деятели — А. И. Левшин, Н. А. Милютин, Я. А. Соловьев).

    К лету «отлив» в крестьянском деле; вопрос затягивается, крепостники берут верх.

    18 октября — царский приказ ускорить дело: повлияла информация о волнениях и напряженном ожидании крестьян (на этом этапе велика роль Я. И. Ростовцева).

    Вскоре сформулированы основные положения реформы, куда более четкие, нежели в рескрипте 1857 года: крестьяне должны получить личную свободу, а земельный надел — не только в постоянное пользование (за выкуп, конечно), но и в собственность.

    1859–1860 годы

    Деятельность Редакционных комиссий в Петербурге, куда приглашены депутаты губернских комитетов. Борьба за окончательную выработку реформы. Либеральная партия — Ростовцев, Н. Милютин, Соловьев, П. Семенов, Самарин, Черкасский, Галаган, Гирс и другие — хотя и с потерями, но отстояла многое из того, что хотели оспорить крепостники. Несомненно, с революционно-демократической, крестьянской точки зрения, реформа могла, должна была быть лучше; однако следует ясно представлять, что она могла бы выйти и много хуже.

    10 октября 1860 года — 14 января 1861 года. Проект реформы обсуждается в Главном комитете.

    28 января — 16 февраля 1861 года. Обсуждение в Государственном совете. Последние (в некоторых случаях успешные) попытки крепостников — сократить уступки крестьянам.

    19 февраля 1861 года — Александр II, часов в одиннадцать, отправляется в кабинет, куда государственный секретарь Бутков должен принести журналы Государственного совета и другие главнейшие бумаги по главнейшему делу. Царь приказывает отпереть церковь, молится один, решительно возвращается в кабинет, начинает подписывать — требовалось более тридцати раз поставить свое имя. Брат царя, Константин Николаевич (согласно дневнику Валуева), «желал быть при этом и условился с Бутковым быть в одно время во дворце. Но когда Бутков был позван в кабинет государя и доложил ему, что великий князь желал присутствовать при утверждении журналов, то государь отвечал: “Зачем? Я один могу дело покончить”».

    Царь пишет на поднесенных ему бумагах: «Быть по сему, Александр, 1861 года февраля 19-го».

    В этот же период. 1858 — начало 1861 года — расширяется сфера гласности, в центре ее — журналы «Современник», «Русское слово», «Отечественные записки»…

    Прогрессивная профессура, прежде всего Петербургского университета (Кавелин, Пыпин, Бекетов, Стасюлевич, Спасович, Костомаров, Утин и другие), формулирует основной принцип университетской реформы: «Необходимо освободить академическое преподавание от всех стеснений, мешающих его влиянию на молодые умы». Требуют выборности ректора, ограничения власти попечителя учебного округа и министра, расширения университетской автономии — в научных, организационных, хозяйственных делах.

    27 марта 1859 года — открывается особая комиссия при МВД во главе с Милютиным, которая займется местным управлением — будущим земством. Все эти годы интенсивно готовится реформа суда; пока что 8 июля 1860 года введена неизвестная прежде должность судебных следователей, и следственная часть, наконец, отделена от полицейской. Прежде «заподозренное лицо» считалось уже почти обвиненным; ныне, по крайней мере по закону, введены определенные правила при арестах, обысках, допросах. Всего было подготовлено 14 разных правил — фундамент будущего суда.

    В 1857–1859 годах упраздняется Департамент военных поселений. С августа 1860 года Дмитрий Милютин — товарищ военного министра, а с мая 1861 года — управляющий Военным министерством, что означает непосредственный приступ к военной реформе.

    Снова отметим одновременность экономических и политических перемен, параллельность уступок на «крестьянском» и «демократическом» фронтах. Высшая власть и пресекала, и в какой-то степени поощряла эту параллельность — ведя дело «сверху», боялась чрезмерной инициативы снизу; и в то же время своеобразным инстинктом она ощущала, что, расширяя гласность, привлекая определенные общественные силы, находится в большей безопасности от собственного аппарата, крепостников, реакционных заговоров.

    На расстоянии многих десятилетий события всегда кажутся более спрямленными; результат задним числом окрашивает и упрощает сложную предысторию. А дело ведь шло «извилисто». Торжественно объявив в конце 1857 года начало крестьянского освобождения, власть затем взяла кое-что обратно, были изданы распоряжения, запрещающие прессе высказывать свободные суждения о готовящейся эмансипации; затем, однако, разговор возобновился; сверху вниз все время шли выговоры, циркуляры и даже более суровые репрессивные меры по отношению к тем, кто рассуждал «слишком смело»; и одновременно — губернские дворянские комитеты, а после того Редакционные комиссии были специально созданы для того, чтобы дворяне свое мнение высказали… Трудность, противоречивость ситуации порою приводили в отчаяние и самих главных «делателей» реформы: «Не могу себе представить, — восклицал Николай Милютин, — что выйдет из этого без руководства и направления при самой грубой оппозиции высших сановников, при интригах и недобросовестности исполнителей».

    Действительно, именно в эту пору граф Бобринский цинично спрашивал Милютина: «Неужели вы думаете, что мы вам дадим кончить это дело? Неужели вы серьезно это думаете?.. Не пройдет и месяца, как вы все в трубу вылетите, а мы сядем на ваше место»; шеф жандармов князь В. А. Долгорукий пугал царя: «Ввиду общего неудовольствия дворянства, ежедневно заявляемого получаемыми на Высочайшее имя письмами, он, Долгорукий, не отвечает за общественное спокойствие, если предложения редакционных комиссий будут утверждены». «Нельзя не изумляться, — писал Милютин, — редкой твердости государя, который один обуздывает настоящую реакцию и силу инерции».

    Меж тем Александр II и поощрял, и побаивался «идейного реформатора» Милютина. При назначении его исполняющим обязанности товарища министра внутренних дел царь собственноручно вписал в указ слово «временно».

    Подобная противоречивость (два шага вперед, шаг назад, в сторону), можно сказать, — в природе вещей, если «революция» производится сверху, потому что в самом этом понятии заложено существенное противоречие.

    Направо или налево?

    Разнообразные течения и противотечения тех лет порождали бесконечные вспышки надежды и уныния: прежде, при постоянно реакционном и консервативном курсе, люди мало обращали внимание на «политические новости», ибо не имели особых надежд. Теперь же, когда надежда появилась, резко выросла общественная чувствительность (как это понятно нам, людям 1980-х годов!).

    При неразвитом российском политическом мышлении люди слишком часто принимали желаемое за действительное. Непривычные к медленному, извилистому эволюционному процессу, они часто и безосновательно отыскивали в каждом его изгибе признак исторически более привычных, быстрых «революционных» перемен — в ту или другую сторону…

    Вот, например, неполный перечень эмоций, в течение 1857 и 1858 годов сменявших одна другую на страницах герценовского «Колокола», эха многих надежд и разочарований прогрессивного русского общества.

    1 августа 1857 года

    «Мы не только накануне переворота, но мы вошли в него… Государь хочет перемен, хочет улучшений, пусть же он вместо бесполезного отпора прислушается к голосу мыслящих людей в России, людей прогресса и науки, людей практических и живших с народом… Вместо того, чтоб малодушно обрезывать их речь, правительство само должно приняться с ними за работу общественного пересоздания, за развитие новых форм, новых органов жизни. Их теперь ни мы не знаем, ни правительство не знает, мы идем к их открытию, и в этом состоит потрясающий интерес нашей будущности […]

    Для того, чтоб продолжать петровское дело, надобно государю так же откровенно отречься от петербургского периода, как Петр отрекся от московского. Весь этот искусственный снаряд императорского управления устарел. Имея власть в руках и опираясь, с одной стороны, на народ, с другой — на всех мыслящих и образованных людей в России, нынешнее правительство могло бы сделать чудеса без малейшей опасности для себя.

    Такого положения, как Александр II, не имеет ни один монарх в Европе, — но кому много дается, с того много и спросится!..»

    1 ноября 1857 года — «Отсутствие николаевского гнета как будто расшевелило все гадкое, все отвратительное, все ворующее и в зубы бьющее — под сенью императорской порфиры. Точно как по ночам поднимается скрытая вонь в больших городах во время оттепели или перед грозой.

    Для нас ”так это ясно, как простая гамма”: или опасность — или все начинания не приведут ни к чему».

    1 декабря 1857 года — учитель Московского кадетского корпуса похвалил новые начинания Александра II — учитель отставлен: «При Николае нельзя было слова сказать против глупых и нелепых указов его. При Александре так же опасно похвалить, когда он сделает что-нибудь умное и полезное».

    15 февраля 1858 года — после получения известий о начале освобождения крестьян, Герцен обращается к царю с теми словами, которые будто бы произнес римский император-язычник, признавая правоту Христа:

    «Ты победил, Галилеянин! […] С того дня как Александр II подписал первый акт, всенародно высказавший, что он со стороны освобождения крестьян, что он его хочет, с тех пор наше положение к нему изменилось.

    Мы имеем дело уже не с случайным преемником Николая, — а с мощным деятелем, открывающим новую эру для России, он столько же наследник 14 декабря, как Николая. Он работает с нами — для великого будущего».

    1 апреля 1858 года

    «Письма, полученные нами, печальны. Партия Александра Николаевича решительно не в авантаже. Орловы и Панины в Петербурге, Закревские в Москве одолевают и смело ведут Россию и царя вспять […]

    Вместо уничтожения цензуры — цензуру удвоили, запутали; прежде цензировали — цензоры, попы и тайная полиция; теперь все ведомства будут цензировать, каждое министерство приставит своего евнуха к литературному сералю, и это в то время, как ждали облегчения цензуры […] Заставить молчать, позволивши хоть немного говорить, — трудно и нелепо. Русская литература переедет в Лондон. Мы ей, сверх английской свободы и родного приветствия, приготовим лучшую бумагу и отличные чернила».

    15 апреля 1858 года — из статьи под заглавием «Победа» (по поводу увольнения трех членов правительства):

    «Сейчас мы получаем известие об отрешении Брока, Норова и Вяземского. Это большое торжество разума, большая победа Александра II над рутиной. С нетерпением станем мы ожидать, что сделает новый министр финансов. Во всяком случае, долой откуп, потому что откуп — подкуп чиновничества; пока он существует, государство ни шагу не сделает вперед.

    Ну! а когда же Панина-то с Закревским? Пора бы, пора бы!»

    1 июня 1858 года

    «Александр II не оправдал надежд, которые Россия имела при его воцарении. В прошлом июне он еще стоял, как богатырь наших сказок, на перекрестке — пойдет ли он направо, пойдет ли он налево, нельзя было знать; казалось, что он непременно пойдет по пути развития, освобождения, устройства… вот шаг и еще шаг — но вдруг он одумался и повернул: Слева направо».

    15 августа 1858 года

    «Государь, мы с ужасом прочли проекты центрального комитета. Остановитесь! Не утверждайте! Вы подпишете свой стыд и гибель России. Как честные люди, от искренней скорби и от искреннего добра, ради всего святого, умоляем вас: не утверждайте! Одумайтесь!

    (Искандер, Н. Огарев».)

    И далее — столь же нервно, от надежды к печали и обратно — до 19 февраля 1861 года, и после этого дня…

    Размышляя над разными движениями власти влево и вправо, заметим, что эти «галсы» были также в природе вещей: едва ли не буквальностью оказывается метафора, что всякий спуск с горы требует «зигзагов». Преобразования сверху все время корректируются левыми и правыми движениями — иначе произойдет стремительное, катастрофическое падение…

    Порою разные галсы производились вполне осознанно, временами — стихийно. Иногда (объективно или субъективно) складывалось своеобразное разделение труда между правительственными деятелями: одни для послаблений, другие для укрощений. Любопытно, что подобное «разделение труда» существует, вероятно, всегда, при самых разных режимах. Так, даже у Николая I были «плохие» министры для зажима, охлаждения (Бенкевдорф, Дубельт, Чернышев) и «хорошие» для уступок, либерального маневра (Киселев, Блудов, Перовский). При Александре II смысл подобного разделения меняется, но сохраняется!

    Сейчас, век спустя, мы неплохо различаем, что общество преувеличивало (хотело преувеличить!) разногласия между левыми и правыми сановниками, хотя мы, потомки, уж скорее преуменьшаем: и разделение труда было, и борьба была!

    Зато мы сами, в свою очередь, склонны, кажется, преувеличивать разноречия наших сегодняшних лидеров, не отличая (не имея возможности отличить!) их действительные споры и разделение политических ролей…

    Снова обратившись к перечню реформ, опять же заметим, что разные сферы их переплетаются постоянно, иногда довольно противоречиво, даже причудливо.

    Так, и либеральные дворяне (преобладавшие в нечерноземных губерниях, в частности Тверской), и крепостники (более всего в барщинных, черноземных краях) старались, каждая группа по-своему, повлиять на правительство и его планы освобождения крестьян. Органами обсуждения и влияния стали сначала губернские комитеты, а затем представители этих комитетов, приглашенные в 1859 году в Петербург для обсуждения вопроса в Редакционных комиссиях.

    Меж тем при самодержавном режиме само обсуждение государственного вопроса дворянскими выборными депутатами было своего рода демократией.

    Любопытно, что с разных сторон, по разным мотивам в демократизации были заинтересованы и действительные сторонники ограничения самодержавия, внедрения европейских форм правления, иначе говоря, либералы и ярые крепостники, которые вчера еще думать не желали о каком-либо ограничении петербургской власти, поскольку она им гарантировала надежное обладание крепостными. Теперь же, когда дело обернулось иначе, собакевичи и ноздревы тоже норовили использовать выборное, совещательное начало и, надо сказать, делали это довольно мастерски через посредство таких толковых лидеров, как полтавский помещик Позен, не говоря уже о прежде упомянутых Гагарине, М. Муравьеве и других. Более того, умно и демагогически отстаивая «демократию», эти люди в своих речах и теориях договорились до двух моментов.

    Во-первых, требуя, чтобы власть ограничила свое вмешательство в отношения между помещиком и крестьянином, они утверждали, будто куда справедливее, свободнее, демократичнее и уважительнее к личности дворянина было бы разрешить каждому из них самостоятельно договориться со своими крепостными: сколько земли у них останется и сколько у помещика, каковы условия выкупа и т. п.

    Во-вторых, часть дворянства, в их числе влиятельные московские тузы, требовала от Александра II «политической компенсации» за утрачиваемую власть над мужиками. Логика примерно такова: прежде помещик богатством, крепостными душами обеспечивал свою относительную независимость от высшей власти; теперь же, лишившись важных привилегий, он совсем беззащитен перед могучим чиновничеством — значит, надо увеличить прямое влияние вчерашних душевладельцев на самодержавное правление, а для того узаконить, сделать постоянными учреждения вроде, скажем, Редакционных комиссий, где высшая власть обязана будет советоваться с дворянством…

    А ведь внешне и в самом деле эти проекты выглядят привлекательно: ограничивается всесилие высшей власти! Так, да не так. Тут мы должны вывести еще уроки, преподаваемые российской «революцией сверху».

    Дело в том, что в эпоху таких коренных преобразований, как реформы Петра, реформы 1860-х годов (и других, позднейших), верховная власть обычно прогрессивнее, лучше среднего звена. Она дальше, глубже видит интересы правящего класса, сословия, слоя, нежели сам этот слой, эгоистически ограниченный и недальновидный.

    Если бы дворянству удалось при подобных обстоятельствах взять под контроль петербургскую власть то, без всякого сомнения, это дурно сказалось бы на ходе крестьянского дела. Так же, как если бы помещикам было дозволено самим решать свои дела с крестьянами…

    Уж они порешили бы! Крестьяне были бы куда сильнее обезземелены, куда больше «ободраны», чем это произошло в 1861 году…

    Часто и много мы пишем, и правильно пишем, о больших недостатках крестьянского освобождения; о том, что половина земли осталась за помещиками, что в среднем по России у крестьян отрезали одну пятую их прежних владений (а в черноземных губерниях — до половины); что реформа была связана с огромным выкупом, сохранением разнообразных полицейских привязок, контролирующих жизнь освобожденного крестьянина…

    Все так. Однако реформа могла быть и много хуже; могла, скажем, явиться на свет в том виде, как она была сначала объявлена в 1857 году, когда за помещиком сохранялось куда больше земли и власти.

    Могло быть много хуже, и это очень важно для российской истории…

    Правда, мы знаем — революционные демократы, Чернышевский, сначала надеявшиеся на реформу, после пришли к выводу, что «чем хуже, тем лучше»; и если крестьянам почти совсем не дадут земли, скорее произойдет пугачевщина и крах режима.

    Иной раз в нашей советской научной литературе авторы солидаризируются с подобным взглядом. И напрасно! Нельзя смешивать острого, сиюминутного политического суждения и широко исторической социально-политической оценки.

    Ведь следуя только что обозначенной логике, нужно считать вообще освобождение крестьян реакционным, так как оно «продлило» режим более чем на полстолетия… Не станем углубляться в абстракции и оценим то, что произошло.

    Освобождение крестьян, движение России, пусть не по американскому, но хотя бы по прусскому пути капитализма, — огромное прогрессивное событие…

    Вернемся к вопросам демократии. На заседании Государственного совета 28 января 1861 года Александр II разрешил свободное голосование о «добровольном» или «обязательном» (то есть государственно предписанном) соглашении между крестьянами и помещиками.

    Весы колебались: из 45 голосовавших — 15 были за «добровольность», 17 — за «обязательность», 13 — заняли промежуточную позицию. Однако сановники ясно понимали, что царь будет настаивать на своем и в случае чего присоединится, как уже не раз бывало, к меньшинству (Александр II: «Крепостное право установлено самодержавной властью и только самодержавная власть может его уничтожить, — а на это есть моя прямая воля»). Поэтому семь из пятнадцати противников обязательного надела заранее предупредили, что отрекутся, если царь не склонится к их идеям.

    В результате прошла официальная точка зрения…

    Так была сокрушена «демократически-реакционная» попытка помещиков отодвинуть государство при освобождении крестьян.

    Вскоре были разогнаны и высланы в имения те аристократы, которые требовали отныне дворянского участия в управлении. «Вздор!», «Вот какие мысли будут в головах этих господ» — подобными резолюциями царь отозвался на проекты дворянской демократии.

    Одновременно, однако, были не менее жестко одернуты и даже подвергнуты аресту прогрессивные тверские дворяне (А. М. Унковский и другие), которые тоже требовали ограничения самодержавия, но не в пользу крепостников, а путем созыва представительного собрания, где будут участвовать депутаты различных сословий.

    Разница немалая! У одних олигархический проект в пользу крепостников-аристократов, у других — конституционный, предполагающий действительно народные интересы. Однако самодержавная власть решительно не принимает попыток быстро ввести как «демократию справа», так и «слева»…

    Многие виднейшие деятели крестьянского освобождения, например Николай Милютин, довольно решительно двигая реформу и за то получив от крепостников прозвище «красных» и «коммунистов», возражали против малейшего ослабления самодержавия, усиления политического влияния таких органов, как Редакционные комиссии.

    Удивительный российский парадокс, обусловленный, однако, ходом истории, структурой общества!

    Отметив, как самодержавие защищало свое право вести реформы сверху, парадоксальную прогрессивность этой защиты, одновременно повторим, что без известной демократизации верховная власть не могла обойтись. Более того, опираясь на дворян и опасаясь их, самодержавие было склонно уравновесить их претензии известным подключением к общественной жизни других слоев населения. Поскольку же (как мы только что видели) с противоположных сторон к ослаблению петербургского всевластия стремились и либералы, и крепостники, то разные формы самоуправления, общественной независимости к 1861 году были неотвратимы…

    После 19 февраля

    Крестьянская реформа объявлена и реализуется, остальные готовятся.

    По уже отмеченной закономерности «верхи» стараются сохранить политическое равновесие, компенсируя движение влево поворотом вправо, а иногда наоборот.

    Через несколько недель после манифеста об отмене крепостного права под разными предлогами удаляются в отставку несколько политических деятелей, сыгравших заметную роль в крестьянском освобождении: вместо ненавистного дворянству Ланского — вчерашний крепостник Валуев; удаляется также Н. Милютин; большие замены происходят в министерстве народного просвещения.

    После того, как дело сделано, — исполнители отставлены, а крепостникам «брошена кость».

    Поскольку крестьяне недовольны (правительство опасалось прямой пугачевщины, которая, правда, не состоялась), поскольку резко усиливается брожение среди студентов и демократической интеллигенции, требующих более решительных реформ и готовых к «революции снизу», власть использует ряд событий, которые совсем по-иному прозвучали, если бы, как во Франции 1789 года, в стране имелись активные, организованные низы (некоторые революционеры-разночинцы позже вспоминали, что в день освобождения крестьян — ходили по улицам столицы, ожидая начала народного мятежа и мечтая к нему присоединиться).

    При таких обстоятельствах — и это еще один «исторический урок» — создаются благоприятные условия для провокационного мышления, прямых провокаций: речь идет о поводах для контратаки со стороны лидирующей власти, которые всегда находятся, если нужны.

    Впрочем, подобных провокаций еще больше жаждали вчерашние крепостники и временно отступивший аппарат, чтобы остановить или замедлить опасное реформаторство. Весной 1862 года начались знаменитые петербургские пожары, тут же ловко использованные правительством для запугивания одной части общества, изоляции другой. «Зажигателей вне полиции не нашли, а в полиции не искали», — писал Герцен, допуская, что власть сама устроила столь выгодную «иллюминацию», или уж очень охотно использовала подвернувшийся случай… С пожарами совпало появление революционной прокламации «Молодая Россия», написанной группой студентов Московского университета, содержавшихся под стражей за участие в беспорядках: Петр Заичневский и другие арестанты старались в камере сочинить текст похлеще, поэтому вставили туда призыв к поголовному уничтожению всей царской семьи, помещиков и их семей, к кровавому террору в духе 1793 года, ликвидации частной собственности, семьи и т. п. За небольшое вознаграждение солдат-охранник отнес листок с текстом по указанному адресу, его перепечатали в подпольной типографии и распространили во многих экземплярах как раз в момент пожаров.

    В руках правительства оказался козырь: в «Молодой России» увидели признак тайного революционного комитета, организующего поджоги. По всей видимости, власти позже доискались до истинного источника прокламации, получили сведения о роли Заичневского, но… не дали им хода (автор благодарит за эту информацию Л. И. Лиходеева). Подобное объяснение было «неинтересно», оно снижало эффект запугивания; куда выгоднее было воспользоваться ситуацией и арестовать Чернышевского, Николая Серно-Соловьевича и других «левых лидеров»!

    Министр внутренних дел Валуев знал, что делал, когда писал: мол, пожары, прокламации, активные действия революционеров произвели на общество «желаемое действие».

    Через несколько месяцев — еще одна возможность для усмирения и направления умов: в январе 1863 года начинается Польское восстание, которое царское правительство в немалой степени спровоцировало. Восстание позволяет использовать волну национализма, квасного патриотизма, охватившую и необразованное общество. Это было еще одно открытие — о способах отвлечения, направления «народных чувств» в нужную для верхов сторону.

    Взгляд, поразительный по глубине и откровенности, на состояние народа и его будущее сформулировал в эту пору Николай Серно-Соловьевич, сумевший из тюрьмы передать Герцену и Огареву потаенное послание: «Гибель братьев разрывает мне сердце. Будь я на воле, я извергал бы огненные проклятия. Лучшие из нас — молокососы перед ними, а толпа так гнусно подла, что замарала бы самые ругательные слова. Я проклял бы тот час, когда сделался атомом этого безмозгло-подлого народа, если бы не верил в его будущность. Но и для нее теперь гораздо более могут сделать глупость и подлость, чем ум и энергия, — к счастью, они у руля».

    Более двух лет ушло на усмирение разгоравшейся «революции снизу». Испуг либералов и крепостников перед угрозой слева усиливал и без того огромную самостоятельность власти.

    Когда же волнения были усмирены и власть укрепилась, существенные преобразования были продолжены, но именно в том русле, какого искало правительство (напуганное дворянство теперь уже не столь рьяно отстаивало свое право на контроль «верхней власти»).

    1861–1866 годы

    Манифест 19 февраля объявлен; вскоре 1714 мировых посредников из дворян контролируют реализацию реформы; в 1862 году издается ряд законов, ускоряющих крестьянский выкуп.

    Новое устройство удельных и государственных крестьян. Во время Польского восстания белорусские, литовские и часть украинских мужиков получают свободу на более выгодных условиях, что нейтрализует их участие в событиях.

    Осенью 1861 года — Александр II требует поторопиться с реформой суда; проекты «левеют».

    15 января 1862 года — военный министр Д. Милютин представляет доклад с главными идеями военной реформы, и вслед затем (1862–1874) начинается ее осуществление; с 1863 года происходит коренная перестройка военно-учебных заведений, превращение их в один из передовых форпостов российского просвещения.

    Весна 1862 года — П. А. Валуев предлагает преобразовать Государственный совет в выборное, представительное учреждение; иначе говоря, речь идет о конституции — умеренной, в основном дворянской, но все же конституции.

    29 июня — Александр II в принципе «не против», но пока что считает подобное преобразование «несвоевременным» (через 10 месяцев, в апреле 1863 года — еще одна попытка Валуева: вопрос отложен на неопределенный срок; за «земский собор» ратует в эту пору даже вчерашний либерал и завтрашний охранитель Катков).

    29 сентября 1861 года — царь утверждает основные положения судебной реформы, после чего они обнародуются и обсуждаются как в прессе, так и на государственном уровне. «Замечания» позже собраны в семи томах.

    17 апреля 1862 года — отмена жестоких телесных наказаний (кошки, шпицрутены, клейма).

    1862–1863 годы — борьба за каждый пункт судебной, земской, университетской, цензурной реформы. «Весы» качаются то направо, то налево. «В последнюю минуту» властям удается несколько ухудшить университетскую реформу. По-иному пошло дело с реформой земской; она могла быть куда более куцей, если бы Д. Милютин и Корф не добились в Государственном совете некоторого расширения прав для крестьянских депутатов, а также разрешения земствам заниматься школами, больницами, тюрьмами (а для того располагать определенными денежными суммами). Как видим, наиболее успешное в недалеком будущем земское поприще (образование, здравоохранение) едва не было перечеркнуто подозрительными бюрократами.

    1 января 1864 года — земская реформа.

    20 ноября 1864 года — судебная реформа (торжественное открытие обновленных судов — в 1866 г.). Об этих двух реформах подробнее — чуть ниже.

    6 апреля 1865 года — реформа печати («Временные правила»). В этот день в России впервые появилась должность «ответственного редактора» (того, кто отвечает за уже напечатанное перед властью).

    Поскольку самые значительные политические реформы были проведены в тот момент, когда правительство уже «завоевало» общество, — ясно, что оно находило собственную выгоду в этих преобразованиях.

    Впрочем, комиссии из высших сановников, обсуждающих каждую строку и букву новых учреждений, чутко реагируют на события внешнего мира: порою выдвигаются важные прогрессивные идеи, затем их берут назад, выдвигают снова.

    Вторую главную реформу правительство провести не захотело.

    Именно тогда, когда вводились земские учреждения в уездах и губерниях, решался важнейший вопрос: быть ли Всероссийскому земству? Случись такое — явился бы на свет парламент, пусть слабый, в значительной степени совещательный, и сбылась бы с опозданием на полвека мечта Сперанского; и самодержавие все же было бы хоть немного ограничено законодательным органом (вспомним сходную по идее Булыгинскую думу, которая проектировалась летом 1905 года).

    Позволим себе некоторую фантазию: во Всероссийском земстве помещики, буржуазия, даже в некоторой степени крестьянство, разночинцы обрели бы положительный и отрицательный политический опыт, заложили бы основы (пусть не формально, а фактически) будущих политических партий…

    Самодержавие в известной степени ограничило бы себя и одновременно расширило собственную базу, опору. Точно так, как это было сделано перед крестьянской реформой созданием Редакционных комиссий, — только там были исключительно дворяне, а тут еще и представители других сословий.

    Тогда-то возник важный диспут — всесословное самоуправление или бессословное? Иначе говоря, отдельное голосование по каждому сословию (и конечно, дворянам предоставляется при этом наибольшее число депутатских мест) или — просто выборы одного депутата от определенного числа жителей (и тогда, естественно, — большинство у крестьян).

    Представители разных общественных групп, от умеренных славянофилов до демократа Герцена, отстаивали бессословность. Известный деятель реформы А. И. Кошелев почти убедил царя, что сильное общественное самоуправление — единственное противоядие против бюрократии. «Бюрократия, — пророчествовал он, — заключает в себе источник прошедших, настоящих и еще (надеемся ненадолго) будущих бедствий для России».

    Иван Аксаков предлагал, «чтобы дворянству было позволено торжественно перед лицом всей России совершить великий акт уничтожения себя как сословия».

    Разумеется, эти идеи не проходили, как и чисто дворянские претензии на усиление своего политического влияния.

    Одним дворянам Александр II парламент давать не желал, всем сословиям опасался.

    Любопытно, что в эти самые месяцы, когда втайне решался столь существенный политический вопрос, из камеры Петропавловской крепости обратился к царю уже упоминавшийся заключенный «государственный преступник» Николай Серно-Соловьевич. Приведем длинную выдержку из его интереснейшего послания:

    «Теперь наиболее образованная часть нации, видимо, оправдала в своих стремлениях правительство. Если правительство не займет своего природного места, т. е. не встанет во главе всего умственного движения государства, насильственный переворот неизбежен, потому что все правительственные меры, и либеральные и крутые, будут обращаться во вред ему, и помочь этому невозможно. Правительству, не стоящему в такую пору во главе умственного движения, нет иного пути, как путь уступок. А при неограниченном правительстве система уступок обнаруживает, что у правительства и народа различные интересы и что правительство начинает чувствовать затруднения. Потому всякая его уступка вызывает со стороны народа новые требования, а каждое требование, естественно, рождает в правительстве желание ограничить или обуздать его. Отсюда ряд беспрерывных колебаний и полумер со стороны правительства и быстро усиливающееся раздражение в публике […]

    Теперь в руках правительства спасти себя и Россию от страшных бед, но это время может быстро пройти. Меры, спасительные теперь, могут сделаться чрез несколько лет вынужденными и потому бессильными. О восстановлении старого порядка не может быть и речи: он исторически отжил. Вопрос стоит между широкой свободой и рядом потрясений, исход которых неизвестен. Громадная масса энергических сил теперь еще сторонники свободы. Но недостаток ее начинает вырабатывать революционеров. Потому я и говорю, что преследовать теперь революционные мнения значит создавать их.

    Правительство обладает еще громадною силою; никакая пропаганда сама по себе не опасна ему; но собственные ошибки могут быстро уничтожить эту силу, так как она более физическая, чем нравственная».

    Письмо Серно-Соловьевича ввиду «непочтительности» даже не было передано высочайшему адресату; лишь через сорок с лишним лет М. К. Лемке отыскал его в секретном архиве и заметил по этому поводу: «Правительство не прочло даже прошений Серно-Соловьевича, в которых замечался такой прекрасный анализ тогдашнего положения дел, такие умные советы для его изменения к обоюдной выгоде и столько мужества человека, сознательно готовившего себе все более и более отдаленную Сибирь… Кроме нескольких безгласных сенаторов, прошения эти никем не прочлись. Ни один министр или дворцовый интриган не поинтересовался голосом человека, так ясно предвидевшего всю последующую русскую историю».

    Конституция: не только содержание, но само звучание этого слова вызывало острейшую отрицательную реакцию при дворе! Когда 20 лет спустя тому же Александру II, а затем и Александру III, дальновидные министры предлагали самые умеренные проекты «думы», «земского собора» или какого-либо другого подобного учреждения, они всячески подчеркивали, что это будет совсем не английский или французский парламент, что монархия все равно останется самодержавной; Столыпин в Государственной думе, которая уже была явным аналогом западно-европейских представительных учреждений, как известно, воскликнул: «У нас, слава богу, нет парламента!»

    Срабатывал самодержавный инстинкт, многовековой опыт абсолютной монархии, по сравнению с которой даже правительство Людовика XIV и тирания Генриха VIII казались ограниченными, уступившими обществу заметную часть своей власти.

    Только земства, уездные и губернские, а также аналогичные им городские думы — «кусочек конституции»: вот максимум того, на что смогло в 1860-х годах пойти самодержавие; в 39 губерниях предполагалось 13 024 уездных депутата («гласных»): 6264 — от дворян, 5171 — от крестьян, 1649 — от горожан. Однако само число это еще ни о чем не говорит: все решал не «текст», а «контекст», а он был самодержавно-бюрократическим. Достаточно лишь одного, но зато ярчайшего примера: земствам, то есть местным органам власти, полиция (реальная власть!) не подчинялась; она была «инструментом» губернатора. Более того, вся история земств — это сплошные атаки на них губернаторов и других административных лиц, сеть урезаний, запретов.

    Некоторые исследователи отсюда делают вывод, что земства ничего не значили. На самом же деле беспрерывные придирки доказывают как раз их значение: занимаясь как будто вполне мирными, разрешенными делами — школами, медициной, дорогами, — они были все-таки первым выборным, не только дворянским, но также и буржуазным, интеллигентским, крестьянским учреждением, которое потенциально несло в себе зародыш конституции и тем раздражало.

    Отвергая старинный английский путь — парламентский, русское самодержавие охотнее допускало «старо-французский вариант», когда центр общественного самоуправления передавался сравнительно независимым судам.

    Судебная реформа 1864 года оказалась самой последовательной из всех тогдашних реформ именно потому, что на ней сошлось несколько линий, идущих с разных сторон. Однако это не значило, что она проходила «легко». Необходимо отдать должное нескольким деятелям, пробивавшимся сквозь бюрократический частокол: С. Л. Зарудный, В. П. Бутков, Д. А. Ровинский и ряд других (среди них не последнее место, между прочим, занимал будущий столп реакции К. П. Победоносцев).

    Самодержавие не хотело «земских соборов», «всероссийской думы» и т. п.; косясь на земства, оно охотнее уступало в «менее важной» и особенно, чрезвычайно, можно сказать, скандально запущенной сфере.

    Либералы требовали европейского суда, исходя из своих давних идейных установок.

    Крепостники, консерваторы, утратив значительную часть власти над крестьянами, искали компенсации в органах, более или менее независимых от верховной власти, — в земствах и судах.

    При всех последующих ограничениях и урезаниях, при изъятии с течением времени политических и некоторых других «особо важных» дел из компетенции новых судебных органов, полагаю, нам сегодня следует приглядеться не только к недостаткам тех судов, но и к их достоинствам, пусть далеко не полностью реализованным.

    Прямое, «грубое» сопоставление судебных уставов 1864 года и наших современных советских судов позволяет отыскать в прошлом рациональные зерна для новой, грядущей реформы.

    В самом деле, приглядимся к столь знакомым, давно провозглашенным формулам.

    Суд независимый: разумеется, абсолютная независимость — фикция; но все же огромный скачок по сравнению с предшествующими временами заключался в ограничении привычного раньше вмешательства губернатора и других властей в судебные дела.

    Этому способствовало и отделение следствия от полиции, и сравнительно высокая оплата судей — от 2200 до 9000 рублей в год (меньше, чем в Англии, но больше, чем во всех других европейских странах); судейской независимости способствовало также появление ряда молодых, только что выпущенных университетских юристов. Можно говорить (ну, разумеется, понимая классовую «узость», относительность!) о целом поколении деятелей, которые «были созданы судебной реформой» и сами продвигали ее вперед, о таких, как Анатолий Федорович Кони, как целая когорта прекрасных адвокатов, которым несколько лет назад были посвящены интересные исследования профессора Н. А. Троицкого.

    Правда, создателям новых судебных уставов не удалось пробить один из важнейших демократических принципов — ответственность должностных лиц перед судом, право обжалования действий административных лиц и учреждений. Предавать суду чиновников за их противозаконные действия можно было лишь с утвердительного разрешения губернаторов; мощная, традиционная российская бюрократия так просто не давала себя в обиду!

    Независимость тогдашних судов сложно соотносится с принципом выборности, несменяемости: мировые судьи выбирались уездными земскими собраниями и городскими думами, но утверждались сенатом; судьи же высших инстанций назначались министром юстиции, но за общими собраниями соответствующих судов сохранялось право — рекомендовать своих кандидатов; тут уместно напомнить, что прямой выборности судей самим населением не знало большинство стран Европы.

    Итак, пусть ограниченно, но все же реально в России начало осуществляться старинное пожелание Монтескье о разделении властей. Хотя губернаторы и другие административные чины не уставали вмешиваться, навязывая «по старинке» свое мнение, суды с большим или меньшим успехом отстаивали свое.

    Когда в 1878 году Вера Засулич стреляла в генерала Трепова, правительственный взгляд на это событие был ясен: хотя генерал не раз грубо и подло нарушал законы и правила, их вооруженная защитница должна быть строжайше наказана.

    Суд, однако, внезапно ее оправдывает. И пусть сразу после того Веру Засулич отправляют в ссылку административным порядком, все же судебная независимость проявилась достаточно отчетливо.

    Относительность судебной независимости, большие права губернаторов и полиции, в известной степени компенсировалась гласностью судопроизводства.

    Опять же в наших учебных курсах со всяческими подробностями расписываются нарушения этой гласности, увеличение числа секретных, политических дел для безгласного рассмотрения, жуткие подробности, пытки, которым фактически подвергали народовольцев…

    Все это правда.

    Однако, опасаясь похвалить российский буржуазный суд, мы, случается, с водою «выплескиваем ребенка». 20 ноября 1866 года было разрешено «во всех повременных изданиях» печатать о том, что происходит в судах; 17 декабря того же года всем губернским ведомостям разрешались «особые юридические отделы для сообщения стенографических отчетов о ходе судебных заседаний». Судебные репортажи, сообщавшие о русских и заграничных процессах, становятся заметным явлением в прессе.

    Отныне все административные ограничения и нарушения своих же принципов били по власти куда сильнее, чем прежде, когда беззаконие как бы не существовало из-за реального отсутствия или недостатка законов!

    Первым крупным политическим процессом, стенограммы которого воспроизводились в прессе и куда допускалась широкая публика, было дело Нечаева и его сообщников в 1873 году (как известно, сидя на этом процессе, Ф. М. Достоевский набирал впечатления для будущего романа «Бесы»).

    Гласность вторгалась и в темные закоулки следствия, и в низшие, «мировые суды».

    Положа руку на сердце, согласимся, что сегодня мы далеко не все знаем о том суде, какой существовал в конце XIX — начале XX века. Могут возразить, что в ту пору значительная часть населения была неграмотна, и гласность для нее как бы не имела значения (вспомним рассказ Чехова «Злоумышленник»); однако трудно, почти невозможно вообразить, чтобы тогдашние газеты не печатали, неделя за неделей, отчеты о процессах, адекватных нынешним «торговым делам», Чернобылю…

    Другая провозглашенная черта реформированного суда — бессословность — внешне кажется для нас совершенно не актуальной: это в конце XIX века были сословия, и суд, лишь преодолевая разные рогатки и сопротивление инстанций, пытался одинаково применять закон и к дворянству, и к мещанству, и к крестьянам…

    Но снова и снова не уклонимся от параллели: если вникнуть в огромное число судебных злоупотреблений, скажем 1950–1970 годов, то, без всякого сомнения, заметное место среди них займут особые, по сути сословные права начальства, «неприкосновенной элиты»: неподвластность никому, кроме высшей администрации, воспроизводящей худшие черты минувшего сословного режима. Благодаря недостатку гласности должностные лица недавней поры бывали, признаемся, куда более «независимы» от суда, нежели чиновники (и даже очень важные!) в 1870–1910 годах.

    Этой «дурной независимости» многообразно способствовало и чрезвычайное ослабление принципа состязательности.

    Как известно, земские собрания на судебную сессию определяли 30 присяжных; для каждого отдельного заседания по жребию отбиралось по 18; на самом деле, число присяжных равнялось классическому европейскому образцу, их было 12, однако резерв учитывал возможные болезни, отводы и т. п.

    Роль адвокатов сразу стала довольно заметной. На недавно происходившем в Союзе писателей обсуждении нынешних судебных реформ было, между прочим, замечено, что число адвокатов в сегодняшней почти 10-миллионной Москве не больше, чем их было во «второй столице» 1913 года (миллион с небольшим жителей). Уже упомянутый знаток проблемы профессор Н. А. Троицкий в своей книге «Царизм под судом прогрессивной общественности» отмечал, что «люди свободомыслящие, но не настолько передовые и активные, чтобы подняться на революционную борьбу против деспотизма и произвола, шли в адвокатуру с расчетом использовать дарованную ей свободу слова для изобличения пороков существующего строя. В. Д. Спасович в 1873 году, когда царизм еще не начал кромсать права адвокатуры и были еще живы все иллюзии первых адвокатов, имел определенные основания заявить от имени своей корпорации: «Мы до известной степени рыцари слова живого, свободного, более свободного ныне, чем в печати; слова, которого не угомонят самые рьяные свирепые председатели, потому что пока председатель обдумает вас остановить, уже слово ускакало за три версты вперёд и его не вернуть».

    В результате русская адвокатура 60–70-х годов стала средоточием судебных деятелей, которые могли соперничать с любыми европейскими знаменитостями… Многие из них ради адвокатуры оставили выгодную государственную службу, а семеро ушли из прокуратуры».

    «Королями адвокатуры» были В. Д. Спасович, Д. В. Стасов, П. А. Александров, Ф. Н. Плевако, Г. В. Бардовский, В. Н. Герард и другие.

    Разумеется, на этих людей начальство смотрело косо; некоторые позже попали в тюрьму и ссылку; справочный сборник, изданный в 1914 году к 50-летию судебных уставов, сетовал, что в российских законах только защитники предостерегались против нарушений «должного уважения к религии, закону и установлениям властей», тогда как в других кодексах нередко предупреждались обе стороны — и защита, и обвинение; наконец, почти не удалось в ту пору, в отличие от многих других стран, допустить адвокатов к предварительному следствию (то, о чем столь много пишут наши современные газеты!).

    Итак, два «камня преткновения» нашей сегодняшней юстиции — судебная ответственность учреждений, а также адвокат на следствии — существовали и в ХIХ веке; эти «недостатки» лишь отчасти компенсировались некоторыми «достоинствами».

    Снова и снова суммируя данные о судебной реформе, отметим ее особую роль при сильном централизованном авторитарном государстве. Власть упорно сопротивляется представительным учреждениям, например, решительно противится образованию всероссийского земства, поэтому демократия при подобной системе в немалой степени опирается на независимость судов (с чем и правительство соглашается более охотно)…

    Надеемся, что серьезнейшая реформа советского суда, творческое усвоение им в новых социальных условиях лучших сторон суда буржуазного — все это будет главнейшей чертой демократизации…

    Земская и судебная реформы 1860-х годов способствовали большему отделению общества от государства.

    В том же духе действовала и университетская реформа.

    Вспоминаю эпизод, как однажды в Казанском университете почтенный историк обратил наше внимание на сравнительно недавно выставленную картину: юного студента Владимира Ульянова прямо в университетском помещении стремятся арестовать полицейские чины. «Мы объясняли товарищам, — шепотом поведал нам ученый, — что картина несколько не соответствует действительности. Владимира Ильича арестовали за пределами университета, так как полиция, согласно тогдашнему уставу, не имела права туда входить; товарищи, однако, сказали, что так будет убедительнее!»

    Как известно, самоуправление русских университетов переживало приливы в царствование Александра I и отливы при Николае I. Смысл борьбы заключался в правах университетского совета и администрации: время от времени демократическое начало брало верх, и тогда выбирали ректора, деканов, сами решали, что и в каком объёме проходить, сами утверждали программы и объём обучения. Затем однако, напуганная власть вводила «право вето» на все эти решения и присваивала его назначенному попечителю, иногда губернатору или тому ректору, который уже не выбирался, а назначался.

    История отдаст должное замечательным ученым, прежде всего из Петербургского университета, которые не только оставили заметный след в науке, но и, решительно используя весь свой авторитет, выступали за университетское самоуправление. Новый устав сильно повышал автономию, административную и хозяйственную самостоятельность университетов, права студентов и преподавателей самим решать научные проблемы, объединяться в кружки, ассоциации; между прочим, отменялись вступительные экзамены, но более строгими делались выпускные… Последующие огромные успехи университетской науки доказывают, что это были правильные, прогрессивные, благодетельные меры, заслуживающие не буквального, но творческого возрождения в новых условиях, век спустя!..

    Впрочем, по пути к окончательному утверждению реформа высшей школы не только приобретала, но и теряла. «В последнюю минуту» власти все же несколько повысили плату за обучение (по сравнению с первоначально предложенной); занятая по богословию из «добровольных» стали обязательными; несколько увеличены права министров и попечителей — вмешиваться в университетскую жизнь. В связи с университетской автономией возник в ту пору очень любопытный спор, весьма важный для потомков.

    Представители власти (в частности, член разных реформаторских комиссий Модест Андреевич Корф) считали, что студентам надо только учиться и получать знания: знакомая и сколько раз провозглашенная после того позиция, которая вроде бы на первый взгляд верна, но в глубине своей обычно скрывает некоторые не очень благовидные цели!

    Эту «глубину» сразу зафиксировали лучшие профессора, которые возразили, что цель университетов состоит; отнюдь не в формировании говорящих машин, а прежде всего — в создании граждан; гражданин — это и знания, и общественные чувства…

    Поклонившись старинным русским юристам, теперь воздадим хвалу профессорам, студентам, учителям, гимназистам.

    Их было сравнительно немного (к тому же были реакционеры, «передоновы, беликовы»); у них было мало сил, но они сделали свое дело вместе с врачами, инженерами и другими выпускниками университетов.

    Если смотреть чисто статистически, вообразить число неграмотных, не получивших вовремя медицинской или технической помощи, то действия этих людей покажутся мизерными, практически не очень существенными по сравнению с масштабами нашего столетия. Однако даже статистика покажет медленные, но определенные результаты, например рост числа грамотных с 6 процентов (1860-е годы) и до 25–30 (перед революцией). И все же на первое место мы поставим не количественную, а качественную! сторону: сами усилия этих людей, их стремления, пусть не всегда успешные, имели нравственный характер. Постепенно создавалась та высокая репутация разночинной демократической земской интеллигенции, которая, несомненно, относится к золотому фонду русского прошлого. Нравственный урок — важнейшая сторона просвещения.

    В этой связи как не задуматься над еще одним сопоставлением времен. Однажды в большом сибирском городе мы разговорились с умными, почтенными преподавателями местного пединститута, напоминавшими своим обликом, разговорами и подходом о земской традиции (выяснилось, кстати, что они потомственные преподаватели, их предки действительно трудились в земской педагогике). Эти люди с грустью рассказали, что на отделении русского языка немалую часть студентов, особенно студенток, составляют выпускники сельских школ, присланные оттуда со специальным направлением, которое обязывало после окончания пединститута возвратиться в родные края, уже учителями: «Мы даем этим девочкам диктант, и они делают 7–10 ошибок; без направления из глубинки они, конечно, не были бы приняты. А мы их зачисляем, и через несколько лет они возвращаются в родные села, делая в диктантах 3–4 ошибки».

    Широкий, хорошо поставленный «круговорот невежества в природе»: отдельные, действительно способные люди, которые возвращаются в свои деревни, — исключение, лишь подтверждающее правило. Можно, конечно, жонглировать цифрами, найти прогресс в том, что тысячи, пусть невежественных, учителей все же теперь идут в деревню, где прежде трудились единицы. Но можно (и думаем, должно!) рассудить иначе. Сто лет назад в темную, безграмотную деревню отправлялись люди, уверенные: если масса отсталая, то педагог тем более должен быть высокообразован. Теперь же стихийно складывается практика: там, в глубинке (да и ведь не только в глубинке!), публика столь «серая», что сойдет любой наставник, даже делающий в диктанте по нескольку ошибок.

    Принцип, противоположный старинному не только в практическом смысле, но прежде и более всего — в нравственном…

    В XX веке необходимость известного просвещения была ясна даже консервативным верхам; в какой-то степени оно поощрялось, но в то же время пресекалось из-за боязни, что темные люди начнут слишком много понимать…

    Нет ли тут, увы, современных аналогий? Просвещение, образование, конечно, необходимы, но «консервативные верхи», большей частью инстинктивно, а порою и сознательно, всегда опасаются истинного просвещения, которое ведет к самостоятельности, живой инициативе…

    Сходные события происходили с 1860-х годов в сфере печати.

    Старая, жесткая предварительная цензура заменяется с 1865 года новыми правилами; по-прежнему цензоры читают перед выходом издания сравнительно массовые, для народного чтения, а также наиболее распространяемую периодику; значительная же часть книг, периодических изданий (таких, например, как журналы «Русская старина», «Русский архив») подвергается отныне цензурированию лишь после выхода («карательная цензура»). В этих случаях порою перехватывается часть уже готового тиража, делаются предупреждения, которые, накопившись, позволяют начальству запретить издание.

    После 1905 года практически вся цензура действует «вдогонку» опубликованным книгам, журналам, газетам.

    Послабление не абсолютное, однако немалое.

    И снова, как в просвещении и других сферах, наблюдается известный парадокс.

    Власть чувствует определенную выгоду новой печати, возможность на нее опереться и в то же время опасается чрезмерной свободы, время от времени прижимает не только левые, но даже весьма умеренные и консервативные издания.

    Повторим, что известный уровень свободы используется отнюдь не только «левыми» но и «правыми», иногда и в большей степени: вспомним споры о дворянском участии в управлении в связи с реформой 1861 года…

    Дореформенная власть (в частности, Николай I) была удовлетворена своей узкой социально-политической опорой и не видела в периодической печати серьезного способа расширить свое влияние. Конечно, издания булгаринского типа считались полезными, поощрялись, однако даже таких литераторов Николай I презирал и в лучшем случае «терпел», не говоря уже о более глубокой и высокой литературе.

    Любопытно, что после 1855 года российской прессе много лет запрещалось, к примеру, не только критиковать, но даже и называть имя Герцена: власть нуждалась в контркритике, «Антиколоколе», однако никак не решалась доверить эту роль сколько-нибудь независимому печатному подцензурному изданию.

    Решилась она на это в 1860-х годах. И тогда, одновременно с выходом, например, декабристских и пушкинских материалов, прежде цензурно невозможных, одновременно с выходом книг и изданий русских классиков, Некрасова, Тургенева, Толстого, Достоевского, Щедрина (что свидетельствовало о значительном расширении писательских и читательских свобод), вчерашний либерал, один из «тузов прессы» Михаил Катков начинает резко, злобно нападать на Вольную печать Герцена…

    Приглядимся к «Русскому вестнику» и «Московским новостям» Каткова: они давно числятся по «реакционной части» — жестоко, шовинистически атакуют поляков и других «инородцев», напускаются на либералов, на земские и судебные свободы, нападают на демократию похлеще, чем некогда Фаддей Булгарин.

    И все же это совсем не Булгарин. Каткову куда больше можно, разрешено; он позволяет себе многое, прежде неслыханное. С одной стороны, печатает ряд сочинений, играющих заметнейшую роль в русской общественной и культурной жизни, — «Войну и мир», «Преступление и наказание», «Обрыв» (отнюдь не левые взгляды издателя, тем не менее достаточно широкие и многосторонние). При том Катков — за капитализм, за существенные экономические перемены, заводы, железные дороги, но без демократии, без всяких политических уступок. То, что это невозможно, что экономика «тянет» за собою политику, что, ратуя за железные дороги, Катков, даже против своей воли, объективно призывает к обновлению России, об этом пока не думали, этого не замечали. Меж тем влияние «Русского вестника», и особенно «Русских ведомостей», было таково, что, случалось, критика Каткова вела к опале и даже отставке того или иного министра, а это было совершенно немыслимо до реформы! Когда же министры жаловались царям (Александру II и особенно Александру III), те разводили руками и давали понять, что не могут, не собираются ограничивать Каткова (впрочем, иногда даже власть не выдерживала — штрафовала консерватора Каткова или закрывала на время его издания!).

    Так, не доверяя и колеблясь, самодержавие и радовалось новой печати, и негодовало; использовало ее для расширения своей основы и в то же время очень боялось, как бы этот процесс не вышел за рамки.

    Позже всех была законодательно оформлена военная реформа 1874 года. Замена многолетней рекрутчины всеобщей воинской повинностью, краткими сроками службы была, несомненно, прогрессивным, европеизирующим явлением.

    Постоянно отыскивая параллели того и нашего века, усматривая закономерное повторение витков исторической спирали, мы обращаем внимание на некоторые внешние второстепенные стороны военной реформы, которые представляются сегодня особенно актуальными.

    Менялся стиль. В военно-учебных заведениях, управлениях — все больше людей интеллигентных, «милютинцев» (в честь проводившего военную реформу министра Дмитрия Милютина). Наука, преподавание, гуманность, знания, все то, что поганой метлой изгонялось из николаевской армии, теперь возвращалось. Разумеется, возвращалось с относительным успехом, с сохранением немалого числа офицеров, представленных позже в купринском «Поединке». И все же общее направление, репутация новой армии соответствовали тому, что происходило в судах, земстве, просвещении. В частности, заметной чертой милютинской политики было бережное отношение к интеллигентной молодежи, стремление не столько перевоспитать армейской лямкой «университетских умников», сколько и у них поучиться…

    Итоги

    Россия стала другой. Был сделан пусть первый, но заметный шаг по пути превращения страны в буржуазную монархию. Можно сказать, что тип российской жизни определился на несколько десятилетий, по меньшей мере до 1905 года. Это в три-четыре раза меньший срок, чем время действия реформ Петра, однако надо учитывать и значительное ускорение исторического процесса.

    Когда мы говорим, что реформ хватило на 40–50 лет, мы отнюдь не предлагаем идиллическую картину гражданского благоденствия. В известном смысле, наоборот, преобразования как раз стимулировали гражданскую активность, и мы частенько путаем резкие выступления против недостаточности реформ и определенные возможности для таких выступлений, которые этими самыми реформами даны!

    Да, огромное помещичье землевладение осталось, но крестьяне освобождены с землею и, худо-бедно, до начала XX века серьезных аграрных беспорядков в стране нет.

    Самодержавие тоже налицо, но все же — с земствами, судами, с печатью, куда более свободной, чем прежде, с новой армией.

    Часто и постоянно пишут, что реформы могли быть много лучше, могли быть «доведены до конца». Позволим себе с этим и согласиться, и поспорить.

    Реформы могли быть много хуже — это мы видели, разбирая каждую из них. Осмелимся заметить, что за краткий срок было все же сделано немало: так оценивать велит принцип историзма, меряющий события по законам той эпохи, а не по критериям более поздним.

    Дело было не в том, что мало дали, — в исторической негибкости тех, кто давал.

    «Революция сверху», с одной стороны, весьма эффективна, ибо осуществляется самой могучей силой в стране — неограниченным государством, с другой — этот «плюс» быстро становится «минусом», как только дело доходит до продолжения, внедрения преобразований.

    Начатые сверху перемены могут быть закреплены, усвоены, продолжены только при активном участии, содействии общества.

    Вспомним: так было с дворянским обществом, которое весь XVIII век «переваривало» революцию Петра; при этом оно продолжило начатое государством дело, а затем все преобразовало в своем духе (например, потребовало и получило незапланированный Петром закон о вольности дворянской).

    Петровские реформы успешно продолжались, потому что дворянское общество и государство длительное время были в целом заодно…

    То многое, что было сделано в 1855–1874 годах, также требовало «общественного продолжения», общественного соучастия, но тут-то как раз нашла коса на камень…

    Борис Николаевич Чичерин, весьма умеренный либерал из правого крыла профессуры, известный историк и юрист, был избран московским городским головой (что само по себе свидетельствовало о большом доверии к нему властей, так как московские генерал-губернаторы очень сильно вмешивались в подобные выборы). Во время посещения царем Александром III второй столицы Чичерин, как полагалось, произнес речь, где позволил себе крохотные намеки насчет того, что умеренные «солидные» силы купечества, интеллигенции сочувствуют монархии в ее борьбе против «смутьянов», однако, к сожалению, «одно правительство, очевидно, не в состоянии справиться […] Нужно содействие общества. Возможность этого содействия существует; начало ему положено в великих преобразованиях прошедшего царствования. По всей русской земле созданы самостоятельные центры жизни и деятельности. Эти учреждения нам дороги; мы видим в них будущность России… Старая Россия была крепостная, и все материалы здания были страдательными орудиями в руках мастера; нынешняя Россия свободная, а от свободных людей требуется собственная инициатива и самодеятельность. Без общественной самодеятельности все преобразования прошедшего царствования не имеют смысла. Мы по собственному почину должны сомкнуть свои ряды против врагов общественного порядка».

    В ответ на такую вполне лояльную декларацию последовало предписание министра внутренних дел, запрещающее публиковать речь московского городского головы, «в которой он требовал конституции». Чичерин побеседовал с несколькими сановниками — никто «конституции» в его речи не заметил; однако вскоре последовало распоряжение свыше: «Государь император, находя образ действий доктора прав Чичерина несоответствующим занимаемому им месту, соизволил выразить желание, чтобы он оставил должность московского городского головы».

    В своих мемуарах Чичерин записал: «Великие преобразования Александра Второго были рассчитаны на то, чтобы дать русскому обществу возможность стоять на своих ногах; но и он, и еще более его преемник делали все, что могли, чтобы унизить это освобожденное общество и не дать созреть посеянным плодам. Ныне Россия управляется отребьем русского народа, теми, которых раболепство все превозмогло и в которых окончательно заглохло даже то, что в них было порядочного смолоду».

    Заметим, это пишет отнюдь не революционер, человек весьма и весьма умеренных, монархических взглядов. Человек умный, идейный…

    Пример другого, а в сущности, этого же рода: талантливейший консерватор В. В. Розанов (впрочем, талант всегда сильнее узкого убеждения, и поэтому Розанов много шире своих установок) — этот публицист порицал власти за их многолетнюю расправу над Чернышевским; объяснял, что тем самым они поощряют революционную мысль, усиливая авторитет осужденного. Розанов утверждал, что Чернышевского следовало бы привлечь к управлению, использовать его способности и честолюбие. Не принимая этого тезиса буквально, глубоко сомневаясь, что Чернышевский пошел бы служить режиму при каких бы то ни было обстоятельствах, отметим «рациональное зерно» в розановских рассуждениях: умение власти отторгнуть, оттолкнуть полезных людей.

    Наконец, третий пример, нарочито взятый все из той же сферы крайне консервативной публицистики. Предчувствуя крах режима, Константин Леонтьев всячески подчеркивал, что ему все равно, будет ли заменено самодержавие «мещанской» или коллективно-социалистической системой: в обоих случаях этот публицист видел грядущий триумф толпы, «стада» и, ратуя за сохранение благородного, дворянско-аристократического неравенства, указывал, что только царская власть могла бы возглавить новый рыцарский орден, который спас бы Россию от «грядущего хама».

    Однако именно своей, любезной самодержавной власти Леонтьев отказывал в понимании ситуации, не верил, что она найдет энергичных, способных людей, на которых могла бы опереться, выиграет соревнование с другими историческими альтернативами…

    Власть не заметила, не смогла заметить тех «козырей», что были у нее в руках после 1861 года.

    После длительного перерыва, после николаевского 30-летия, произошло определенное сближение тех, кто сверху проводил реформы, и тех, кто их реализовывал, ими воспользовался. Либеральная интеллигенция, разночинная демократия, большое число молодых людей, и не только молодых, — тех, кто пошел в земства, новые суды, новую армию, в мировые посредники, осуществлявшие на местах крестьянскую реформу: это была значительная, образованная, энергичная масса выходцев из дворянства, духовенства, мещанства, крестьянства. Конечно, они были очень скептически настроены, не доверяли власти, с которой общество «развелось» еще с декабристских времен. Однако были ведь даже моменты, пусть недолгие, когда и Чернышевский включался в процесс, как казалось, мирного обновления; были месяцы и годы, когда Герцен и Огарев из Лондона писали царю Александру II: «Ты победил, Галилеянин», когда Герцен повторял: «Мы с тем, кто освобождает, пока он освобождает».

    Наконец, кумир нескольких поколений Дмитрий Иванович Писарев советовал молодежи «дело делать», Россию преобразовывать «химией»…

    Если бы «верхам» удалось вступить с этой массой хотя бы приблизительно в те же отношения, в каких дворянская империя XVIII века была с десятками тысяч активных, просвещающихся дворян, тогда…

    Тогда многое можно было бы сделать. Тогда обновленное государство получило бы, можно сказать, могучую многомиллионную армию «внутренних сторонников».

    Однако века самовластия, крепостничества, отсутствия демократии делали свое дело. Временно, под давлением тяжелейших поражений — и притом с неохотой, опаской — власть подключает общество к своим преобразованиям. И тут же исчерпывает свой порыв; не только не использует огромную умственную и практическую энергию, созданную реформами, но буквально с первых лет начинает ей противодействовать.

    Молодые люди стараются сеять «разумное, доброе, вечное» — идут в земства, лечить, учить, просвещать; власть им не доверяет — выслеживает, притесняет, вызывает сопротивление и довольно быстро превращает в революционеров — тысячи базаровых.

    Точно так же заподозрены, в лучшем случае допущены к деятельности под недоверчивым надзором, и те, кто стремится к развитию производительных сил, капитализма. У нас традиционно принято восторгаться революционным делом; куда реже мы задумываемся над тем, что большинство конспираторов изначально хотело заниматься другим — непосредственной созидательной деятельностью; что Софья Перовская вовсе не собиралась идти в террористки, а до того долго учительствовала и врачевала по деревням. Суть дела хорошо понял Максим Горький: познакомившись с необыкновенной революционной биографией Германа Лопатина, с его бурной деятельностью в подполье, дерзкими побегами, многолетним заключением в крепости, писатель заметил, что «в стране культурно дисциплинированной такой даровитый человек сделал бы карьеру ученого, художника, путешественника…».

    Для того чтобы привлечь или, по крайней мере, не противопоставить себе подобных людей, консервативному Дворянству, власти нужно было еще уступить, дать хотя бы элементарную конституцию, и главное — проявить гибкость; усовершенствовать, развивать, а не урезывать то, что было дано в 1850–1860 годах.

    Иначе говоря, преобразования сверху даже в такой «государственной» стране, как Россия, обязательно требовали на следующих этапах нового подкрепления снизу. Иначе дом оставался без фундамента, точнее с недостаточным, «плохо рассчитанным» фундаментом, и такое здание могло легко рухнуть, если усилится давление снизу или сверху…

    Справедливости ради заметим, что среди государственных деятелей были и такие, которые видели опасность, понимали необходимость укрепления, расширения основы у пореформенной монархии. Таков был брат Александра II великий князь Константин Николаевич; необходимость продолжения, усовершенствования реформ в той или иной степени понимали также братья Милютины, Валуев, позже — Лорис-Меликов, Игнатьев, Витте, Столыпин; близкий к Константину Николаевичу министр просвещения 1860-х годов А. В. Головнин пророчил: «За последние сорок лет правительство много брало у народа и дало ему очень мало. Это несправедливо. А так как каждая несправедливость всегда наказывается, то я уверен, что наказание это не заставит себя ждать. Оно настанет, когда крестьянские дети, которые теперь грудные младенцы, вырастут и поймут все то, о чем я только что говорил. Это может случиться в царствование внука настоящего государя».

    Внуком Александра II был Николай II…







     

    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх