ГЛАВА XIII. КРЕСТЬЯНЕ И ГОРОЖАНЕ

В эпоху Филиппа Августа и в течение большей части средневековья, до конца XIII в., социального вопроса не существовало в том смысле, что он не ставился никем и не волновал общественное мнение. Иначе и быть не могло. Мнение трудящихся классов, тех, кто мог бы добиваться изменений, не имело выразителей. Кроме того, необходимо учитывать, что средние века в целом консервативны и принципиально не стремятся к прогрессу. Их самое общее и стойкое убеждение заключается в том, что всякое нововведение само по себе опасно, дурно, и следует держаться старого, всегда существовавшего. Средневековье привержено культу традиции; оно опасается всего, что отступало бы от установленных обычаев или прав, и очень враждебно к переменам. Тем не менее мы, конечно, видим, как и в эту эпоху сервы и горожане стремятся освободиться и в особенности повысить свой социальный статус как мирными средствами, так и при помощи силы; но эта перемена, эволюция или революция, совершается низшими классами бессознательно, инстинктивно и вследствие необходимости, а не в силу принципа или рациональной концепции социальных нужд и прав обездоленных. Речь идет не о реализации теории или социальной идеи, а об удовлетворении частных интересов отдельного человека или жителей города. Каждый действует для себя и мало заботится о соседе, что, между прочим, объясняет, почему французские города, установившие у себя коммунальный режим, не объединились в большие городские федерации, как поступили когда-то города немецкие и итальянские.

Единственная социальная теория, признанная всеми, единственная социальная концепция, имевшая силу в средневековой Франции — не теория прогресса или движения, а совсем напротив — концепция statusquo. Она утверждает состояние вещей, установленное, как полагали, в незапамятные времена и подлежащее сохранению. Эту социальную теорию, освященную традицией и изложенную церковными публицистами, начиная с епископа Адальберона Ланского, современника Гуго Капета, и до проповедника Жака де Витри, современника Филиппа Августа, можно свести к следующему: в силу божественной воли общество разделено на три класса или сословия, каждое из которых наделено своей собственной функцией, и все они необходимы для существования и деятельности социального тела: священники, коим поручено молиться и вести людей ко спасению; знать, на которую возложена миссия защиты народа от врагов с оружием в руках и установления правосудия и порядка; крестьянский люд и горожане, обязанные кормить своим трудом два высших сословия и удовлетворять все их нужды, как необходимые, так и те, что можно считать излишествами. Это в крайне общем виде. Порой, однако, духовенство видоизменяло формулу, придавая ей —метафорический вид, какой, к примеру, мы находим у Иоанна Солсберийского или у Жака де Витри. Общество, по их мнению, устроено подобно человеческому телу: священники являются его головой и глазами, поскольку они — духовные вожди человечества; знать — это руки, которым поручено всех защищать; деревенский и городской люд составляют ноги — это основа, на которой зиждится все остальное.

Таков социальный порядок, установленный Провидением, а следовательно, необходимый и незыблемый. В нем нечего менять. И лишь в виде исключения смелые умы время от времени дерзают придумывать иной. Вспоминается цитированный выше проповедник начала XIII в., который хотел, чтобы общество избавилось от знати и горожан-предпринимателей: от знати как от разбойников, а от бюргерства — как от ростовщиков, потому что те и другие ничего не производят и в целом вредны, и оставило бы только священников и трудящихся, то есть тех, кто работает умственно и физически. Но это уже из области личной фантазии, чрезвычайно необычной. Общественному же мнению была известна только теория трех сословий — молящихся, сражающихся и тех, кто кормит и одевает два первых. Таким образом, все устроено гармонично, и средневековье осуждает желающих эту гармонию нарушить: оно не понимает их и считает врагами общества. Только проповедникам и сатирикам дозволено время от времени говорить, что практика недостаточно соответствует теории; что три сословия не исполняют, как должно, свои обязанности; что священники слишком часто уклоняются от молитвы, пренебрегая службами и служа плохим примером; что военная знать, вместо того чтобы ограничиться борьбой с врагом, а внутри страны следить за правопорядком, думает лишь о сражениях и подавлении слабых; что, наконец, крестьяне очень плохо платят десятину духовенству, а горожане слишком стремятся избавиться от сеньориального гнета и покушаются на права и собственность церковников. Со всей очевидностью приходилось признавать, что не все пружины социального организма работали, как следовало бы и как хотела бы теория, да и в феодальном и церковном мире не все было гладко. Но в средние века не возникало мысли об изменении данных основ посягательством на иерархию, никто не заявлял, что народ, к примеру, не создан исключительно для того, чтобы трудиться на благо других. Все устроено хорошо, потому что устроено Богом! Пороки социального тела и изъяны в его функционировании проистекают единственно от человеческих слабостей или гордыни, и если бы каждый стремился добросовестно выполнять свою работу, ограничиваться своим делом и не старался покинуть свое сословие, все шло бы как нельзя лучше.

Первый и общий довод убеждает в том, что настоящее средневековье, предшествовавшее XIV в., не знало социального вопроса и в принципе не занималось моральным и материальным улучшением положения низших слоев. Это подтверждает признанное всеми положение о необходимой и ниспосланной свыше незыблемости общества.

Другой довод — на него уже косвенно указывалось — заключается в единственности мнения привилегированных классов в качестве общественного мнения в средние века. А привилегированные классы не только не понимали пользы перемен, но были равнодушны к печальной участи угнетаемых. И безразличными они оставались всегда. Они презирали крестьянина и горожанина, при этом эксплуатируя их; и само это презрение часто оборачивалось враждебностью. Пренебрежение, даже, мы бы сказали, отвращение землевладельцев и сеньоров к крестьянину и ремесленнику, труд которых позволял им жить, — вот одна из самых характерных черт средневековья.

Для рыцаря и барона крестьянин — будь то серв или свободный — только объект извлечения дохода, материальная ценность: в мирное время его душат, как только могут, налогом и барщиной у себя, в военное время — грабят, топчут, режут или жгут на вражеской земле, дабы причинить противнику наибольший ущерб. Именно в этом и состоит война. Крестьянин является не более чем объектом сеньориальной эксплуатации, подлежащим у других уничтожению.

На горожанина также смотрят как на источник дохода. Его щадят немного больше, потому что он является членом сообщества, защищенного стенами; его труднее захватить, и ему легче удается оборониться. С другой стороны, в продуктах его производства и торговли нуждаются. А еще — начинают понимать, что покровительство развитию городов представляет для сеньора интерес. Когда горожанин богат и у него нельзя отобрать деньги путем налога или грубой силы, их у него одалживают; его используют как банкира — банкира, которому платят плохо или совсем не платят. Это не мешает знатному человеку презирать горожанина, разграбляя и сжигая города, если война предоставляет такой случай.

Вот так феодалы смотрят на простолюдина и обращаются с ним; такова каждодневная реальность, и она с точностью отображена в литературе. Откроем любую жесту времен Филиппа Августа — и увидим в ней крестьянина и горожанина прежде всего в роли жертвы. Много раз описаны грабежи и пожары деревень и городов. И ни слова жалости к крестьянам, урожай и дома которых жгут, а самих сотнями убивают или уводят со связанными руками вместе со скотом; к женщинам, которых мучат солдаты, к пылающим городам, к обобранным купцам, к меньшому люду феодальных войск, ничего не стоящим пленникам, которых калечат или которым хладнокровно перерезают горло после битвы — все это нормально и по праву, все это естественный ход вещей.

Низшие классы не только жертвы: их выставляют на посмешище. Ясно, что для знатного человека простолюдин — существо низшее, в коем все достойно презрения и жизнь которого не принимается в расчет. В самой древней феодальной эпопее, «Песни о Роланде», и речи нет о каких-нибудь простых людях или предметах народного быта. Подобная человечность по отношению к низам и не может проявиться — ведь ее просто не существует. Начиная с середины XII в., когда сеньоры добровольно или по принуждению предоставили народу первые вольности и были основаны ранние коммуны, феодальным поэтам пришлось признать, что простолюдин существует; но они отводят ему ничтожное место и говорят о нем лишь для того, чтобы высмеять. И только в эпоху Филиппа Августа, скорее даже в начале XIII в., когда растет число свободных городов, а бюргеры становятся весьма значительными персонами, начинают меняться и взгляды, и манера рассказывать о них. В большей части жест именно этого периода презрение к «простолюдину» все еще является расхожим чувством: оно выражается общим местом, клише, которых мы достаточно находим повсюду.

Было бы нетрудно процитировать сотни отрывков, где в самой грубой форме и во всех литературных жанрах проявляется феодальный дух. Простолюдин уже по традиции может быть даже физически неприятным на вид человеком, отличным от прочих. Иначе его и не представляют. Его изображают уродливым, отталкивающим и смешным. Посмотрите, как воинская поэма о Гарене Лотарингском представляет простолюдина Риго:

У него были огромные руки, мощные члены, глаза, отстоящие друг от друга на ширину руки, широкие плечи и грудь, совершенно взъерошенные волосы и черное как уголь лицо. Он по шесть месяцев не умывался, и лицо его не знало иной воды, кроме дождя.

Этот простолюдин, однако, в виде исключения, добрый воин, он породнился со знатью, а потому поэт к нему снисходит, отводя некоторую роль в сражениях. Он даже совершает такое количество подвигов, что, в отступление от правил, его в конечном счете посвящают в рыцари. Но он не такой рыцарь, как другие, и мы выше уже приводили грубую и смешную сцену, описывающую его посвящение, проводимое среди взрывов смеха всей знати.

Почти в таких же выражениях создан портрет простолюдина в другом месте: так, в прекрасной идиллии об Окассене и Николетт Окассен, заблудившись в лесу, вдруг сталкивается с крестьянином:

Он был огромным и на удивление уродливым и мерзким — большая приплюагутая голова чернее угольной ямы, в пядь расстояние между глазами, большие щеки, огромный плоский нос, толстые губы, красные как угли, длинные желтые страшные зубы. Он был обут в гетры и башмаки из бычьей кожи, одет в грубый плащ и опирался на толстую дубину.

Нравственный облик простолюдина отвечает внешнему. Он одновременно скотский и порочный. Его заставляют произносить глупейшие вещи. Автор «Чудес Богоматери» Готье де Куэнси, священник, говорит о крестьянах: «Насколько жестка их шевелюра, настолько глупа и голова, в которую ничему благому не войти». «Да разве может простолюдин стать благородным и свободным?» — читаем мы в авантюрном романе «Коршун», написанном до 1204 г. В «Песни о Жираре Руссильонском» предатель, сдающий руссильонский замок королю Карлу Мартеллу, — неизбежно простолюдин по происхождению, и в связи с этим поэт не преминет заметить, что всегда опасно доверяться подобному отродью. Это общее место всех жест. В поэме о Жираре де Виане, как и во многих других, «простолюдин» является синонимом труса: «Будь проклят тот, кто первым стал лучником. Он сделался трусом, ибо не осмеливался подойти к врагу». Подобное презрение знати к пешим воинам, используемым в феодальных войсках, звучит по всякому поводу, как, например, в поэме о Гофрее: «Здесь добрых шестьдесят тысяч рыцарей, не считая пехоты, которую нечего принимать во внимание». Эта пехота, лучники, городское ополчение, охотно осмеиваемые поэтами, составляют презираемую и ничего не стоящую часть войска; их оттесняют на края поля, на пустыри, а если по ходу действия они мешают, рыцарство не колеблясь устремляется по их телам. Такая привычка существовала у знати в течение всего средневековья, и задолго до великих сражений Столетней войны рыцарство смеялось и издевалось над пехотинцами.

Кажется, в авантюрных романах бретонского цикла, где знать представлена менее жестокой, менее грубой и говорящей языком куртуазности, чувство презрительной враждебности, объектом которого был простолюдин, должно бы проявляться в смягченной форме и выражаться с большей сдержанностью. Но и здесь тон существенно не меняется, и в поэмах Кретьена де Труа с его подражателями XIII в. толпа, будто перепуганное стадо, расступается перед рыцарями. В «Эреке» мы читаем:

Подъехал к месту — что такое?
Он плетку поднял над толпою
И крепко черни погрозил:
Народ раздался, пропустил.[7]

А в «Клижесе» дворянин говорит своему слуге:

Принадлежишь ты мне всецело.
Тебя могу отдать я в дар,
Продать я мог бы, как товар,
Тебя со всей семьей твоею.
Ты знаешь, я тобой владею.[8]

В романах куртуазного жанра общественное мнение и социальный порядок почти так же жестоки к крестьянам, как и в воинских поэмах.

Что же касается бюргера, городского жителя, то с ним обращаются не лучше, чем с жителем сельским. В глазах феодалов горожанин может быть только пьяницей, вором или ростовщиком. Именно так в «Песни об Эоле» нам преподносят мясника Аженеля и его жену Эрсант — две карикатуры, два злых языка, которых боятся и ненавидят:

Дама Эрсант, с огромным животом, сплетница, является женой мясника. Оба они уроженцы Бургундии. Когда они приехали в большой город Орлеан, у них не было и пяти су. Они были жалкими попрошайками, несчастными и умирающими с голода. Но вследствие своей бережливости, ссужая под проценты, они добились того, что через пять лет скопили состояние. У них в долгу две трети города; повсюду скупают они печи и мельницы и разоряют всех свободных людей.

Так, дама Эрсант, видя проезжающего мимо рыцаря Эоля, оскорбляет его посреди улицы, а рыцарь резко отвечает ей тем же набором оскорблений — «Вы безобразны, уродливы и бесстыдны…»

Феодальный поэт, желающий понравиться знати, описывает таким образом разбогатевшее бюргерство, которое возвысивлось бережливостью и которому предстоит стать могущественной силой третьего сословия. И если вместо простолюдина по рождению возникает образ опустившегося дворянина, якшающегося со всяким сбродом и превратившегося в простолюдина от общения с чернью, то портрет выходит не более лестным. Все, что соприкасается с этим ничтожным классом, становится грязным. Один из комических персонажей «Песни о Гарене» — тип деклассированного человека: это гонец или посол Мануэль, прозванный «Куда-Пошлют» (Galopin или Tranchebise), естественно, весьма отрицательный герой, хотя и происходит из знатной семьи. Этот завсегдатай таверн любит только играть и пить и живет среди распутников и распутниц. За ним приходят в трущобы сообщить, что герцог Бегон, его кузен, нуждается в нем и посылает за ним. «Это он-то мой кузен! — отвечает молодой бродяга. — Я не признаю его, ибо не нуждаюсь в таком богатом родственнике; я предпочитаю радоваться таверне, вину и сим распутницам вокруг меня, нежели обладать всеми графствами на земле». Тем не менее его убеждают поехать, оплатив его долги трактирщику. Кузен, герцог Бегон, спрашивает его: «Откуда ты, дорогой друг?». — «Из Клермона, сеньор; меня зовут Куда-Пошлют. Моим братом является граф Жослен; я даже старше него, и видя меня, в этом нельзя усомниться». — «Я разгневан, — отвечает Бегон. — Однако я признаю, что ты мой кузен, и, ежели ты образумишься, я посвящу тебя в рыцари и отдам твою часть Оверни».. При этих словах Куда-Пошлют расхохотался и сказал: «Лучше я буду пить и слушать девушек, чем управлять графством, но скажите, что вам от меня угодно, а то я возвращусь к прохладному вину». Ему поручили посольство ко французскому королю в Орлеан; едва он выполняет поручение, как отправляется прямиком в таверну, где и проводит всю ночь. Дама Элоиза посылает за ним туда и говорит: «Откуда вы пришли, мой друг?». — «Из таверны, дама». — «Господи! Ну и ну! Да у меня здесь пятьсот бочек вина, которое вы можете пить в свое удовольствие». — «Клянусь судом святого Дионисия, — отвечает Мануэль, — я люблю вино, но также я люблю и компанию». Дама, услыхав это, сказала смеясь: «Хорошо».

* * *

Мы узнали, каково мнение общества и феодалов. Остается выяснить отношение другого привилегированного класса, Церкви. В нем надо различать два течения: христианское и феодальное.

Христианское течение — вся совокупность представлений о семье, государстве и народе, вытекающих из самих начал христианства, которые средневековое духовенство еще проповедует и от которых не может отказаться, несмотря на сильные изменения, кои претерпела ранняя религия в первые десять столетий после падения Римской империи. Еще существует церковная теория об изначальном равенстве людей, о их братском долге, о презрении к богатству и силе, о необходимости приходить на помощь бедным и несчастным и защищать слабых от могущественных. Священники времен Филиппа Августа не могут окончательно забыть, что основатель их религии проповедовал уважение к малым и сирым, превозносил бедность, заложив в целом демократические основы Своей церкви. Каково бы ни было расстояние, даже пропасть, отделявшие Церковь XII в. от Церкви первых трех христианских столетий, католическое духовенство не полностью лишилось евангельского духа.

В общем и целом средневековый клир, какими бы аристократическими ни становились его высшие круги, еще рекрутировался из всех слоев общества; он не отгораживался от низших классов. Посредством милостыни и гостеприимства он продолжал выполнять одну из самых высоких миссий — миссию помощи в человеческих бедах, ибо нес весь груз благотворительности.

Евангельскому духу еще удавалось полностью проявляться в значительной части монашествующего духовенства, и именно он побуждал к религиозным реформам; разве не он в ту же эпоху Филиппа Августа породил Франциска Ассизского, апостола бедности и самоотречения, человека, захотевшего основать на милосердии, любви и человеческом единстве нечто вроде христианского коммунизма, прямо вдохновленного Евангелием и Христом, новую Церковь?

С другой стороны, следует признать, что Церкви часто приходилось отождествлять свое дело с делом угнетенных классов, ибо ее крестьяне и земли в первую очередь становились жертвами жестокости и алчности знати. Правда, защищая их, отлучая феодалов, создавая институты мира, она защищала саму себя и действовала в собственных интересах; но ведь по сути, борясь против притеснения и насилия, она оказывала услугу беднякам. Отсюда все негодующие филиппики против знати, живущей разбоем; отсюда и их красноречивые заклинания в защиту земледельца и ремесленника.

Но следует рассмотреть и иную сторону церковного мировоззрения и церковной жизни: есть другие теории и другие факты, доказывающие, что в действительности клирики средневековья были столь же недоброжелательны к крестьянам и горожанам, как и люди меча. Именно феодальное течение превалирует в Церкви, организованной и иерархизированной по рангам священства, где преобладают чувства и поступки привилегированной церковной аристократии. Эта аристократия, владеющая значительной собственностью и огромным числом сервов, являлась благодаря своим сеньориям составной частью феодальной системы. Она желала сохранить свои права и доходы, ревностно защищая их, и это ей тем более удается, что ее имущество неотчуждаемо. Она точно так же эксплуатирует низшие слои: никто еще не смог доказать, что церковные сервы находились в лучшем положении, чем сервы светских сеньоров. И уж абсолютно точно, что церковный серваж существовал гораздо дольше, чем серваж у знати и королей. Нашлись даже клирики, утверждавшие, что серваж не только законен и необходим, но является божественным установлением. Наконец, знаменитая теория трех сословий была разработана церковниками, в течение столетий воспроизводилась в их трудах и поддерживалась ими как выражение воли самого Бога и олицетворение общественного порядка.

Здесь достаточно процитировать страницу из трудов одного из самых умных и образованных прелатов, каких только знала

Франция на исходе XII в., епископа, историка и философа Иоанна Солсберийского. Обнаруживается следующая метафора, сравнивающая общество с телом и его членами, о котором уже шла речь:

Я называю ногами государства тех, кто занимается скромным ремеслом, способствующим движению по земле государства и его членов. Таковы крестьяне, постоянно связанные с землей, ремесленники, обрабатывающие шерсть, дерево, железо или медь, те, кто доставляет нам пищу, изготавливает тысячу необходимых для жизни предметов. Для нижестоящих является долгом уважение к вышестоящим; но последние в свою очередь должны приходить на помощь тем, кто ниже их, и думать о средствах удовлетворения их нужд. Плутарх подает разумный совет — заботиться об обездоленных, то есть о той части народа, которая является самой многочисленной, и чтобы меньшинство всегда уступало большинству. Отсюда произошел институт магистратов, на коих возложена миссия защищать последнего из подданных от несправедливости, так, чтобы труд ремесленников доставлял государству хорошую обувь. Государство в некотором роде оказывается разутым, когда земледельцы и ремесленники терпят несправедливости. Более постыдного для тех, кто управляет магистратурами, нет. Когда большинство народа охвачено недовольством, страна походит на государя, пораженного подагрой.

Вот в каких выражениях говорит о социальном вопросе клир, когда он о нем высказывается; вот и все, что может сказать епископ, чтобы напомнить привилегированным сословиям об их долге и посоветовать им не слишком притеснять бедный люд.

Наконец, в теории и на деле Церковь по-прежнему враждебна свободе бюргеров. Церковных сеньоров, освобождавших своих горожан, было намного меньше, чем сеньоров светских. Они равным образом неблагосклонны к свободе производства, учреждению независимых ремесленных корпораций: надо видеть, к примеру, какое длительное сопротивление оказала одна церковная сеньория, аббатство Сен-Мексан, отмене фискальных прав, ложившихся бременем на ремесленников его домена.

В общем, экономическая политика Церкви не более снисходительна, чем мирская: епископы и аббаты настолько всегда препятствовали коммунальному движению, что не следует удивляться почти повсеместной направленности последнего против клерикальной собственности и юрисдикции; самые же авторитетные церковные органы, говоря о горожанах коммун, использовали те же оскорбительные и злобные выражения, которыми пользовались и феодальные поэты. Для Жака де Витри все они — ростовщики, воры и, что еще хуже, еретики:

Эта отвратительная человеческая порода вся идет к своей погибели; никто из них не будет спасен, или очень немногие, — все они следуют широкими шагами прямо в ад. И впрямь, разве удастся им когда-либо искупить беззакония и насилия, в которых они повинны? Мы видим, как они, уже опаленные адским пламенем, бросаются уничтожать своих соседей, сжигать города и другие коммуны, как они преследуют других и радуются чужой смерти. Большая часть коммун ведет яростную войну: все, мужчины и женщины, радуются погибели своих врагов… Коммуна подобна льву, рвущему на части, о котором говорит Священное Писание, а также дракону, прячущемуся в море и подстерегающему вас, чтобы сожрать. Это животное, у которого хвост заканчивается острием, дабы поражать соседа и чужеземца, но многочисленные головы поднимаются одна против другой: ибо в одной и той же коммуне они то и дело завидуют друг другу, клевещут, выживают, обманывают, изводят друг друга. Вне ее — война, внутри — страх. Но более всего отвратительно в сих нынешних Вавилонах то, что во всех коммунах находит своих пособников, укрывателей, защитников и приверженцев ересь.

Мы сокращаем эту обвинительную речь: в ней смешаны истина и предубеждение, но она показывает настроения и отношение Церкви к одному из наиболее значительных успехов, достигнутых народными массами. Привилегированные классы действительно настроены враждебно к социальным переменам. Низшие слои могут рассчитывать для облегчения своей участи только на собственный труд и собственную энергию.

* * *

Но самое тяжелое и самое нищенское существование влачили крестьяне. Мы видели, насколько они беззащитны против природных бедствий, разбоя и феодальных войн, как изнемогают под гнетом знати и церковных сеньоров — гнетом, утроенным и учетверенным, поскольку надо платить и служить одновременно непосредственному сеньору, высшему сюзерену провинции, приходскому священнику и его вышестоящим и, кроме того, терпеть вымогательства сеньориального служащего, прево, лесника, еще более придирчивых и алчных, чем хозяева фьефа. Если же крестьянин является сервом — а таких большинство в значительной части французских провинций начала XIII в., — то добавим сюда позор серважа, наследственного порока, унизительные и ненавистные поборы, невозможность законно вступить в брак, переехать, составить завещание согласно собственной воле. Даже при понимании этого наши представления о тяжести невзгод и нужде, с которыми боролся крестьянин, будут неполными.

Историки и хронисты сообщают нам о подобном плачевном положении лишь косвенно, бессознательно, не акцентируя его явно — в форме простого изложения эпизодов разбоя или результатов войны. Читая их, скорее угадываешь, чем ясно видишь несчастья и страдания, причиной которых стали ссоры или завоевания сеньоров и королей. Клирики, излагающие историю, не останавливаются на подробностях и вообще не находят сочувственного слова для жертв. Лишь в виде исключения трувер Бенуа де Сен-Мор, описавший французскими стихами историю герцогов Нормандских, приводит свидетельство печального положения класса, который трудится и выбивается из сил, чтобы содержать духовенство и знать:

Конечно, священники и рыцари обильно едят, лучше одеваются и обуваются; они живут спокойнее и в большей безопасности, чем те, кто трудится и переносит столько бед и горестей. Именно те позволяют другим жить в мире, кормят их и содержат, и тем не менее именно они переносят самые сильные страдания, снега, дожди и ураганы. Они собственными руками обрабатывают землю, терпя великую нужду и голод. Они ведут тяжкую жизнь, бедные, страждущие и нищие. Воистину, без этой породы людей неизвестно, как могли бы существовать другие.

Проповедники в своих речах позволяют нам лучше узнать действительность; они описывают ее, часто подчеркивая все, что в ней есть жестокого, даже не столько руководствуясь стремлением к миру и милосердием, трогая аудиторию народными горестями, сколько чтобы доставить себе удовлетворение осуждением знати, воинского класса, врага Церкви и разорителя церковных земель. Клир, сам будучи жертвой рыцарского разбоя, защищает свое имущество и свое собственное дело, смело говоря о страданиях крестьян. Трудно, например, пойти дальше проповедника Жака де Витри с его проповедью, обращенной к властям и знати, когда он говорит им: «Вы — прожорливые волки, поэтому отправитесь выть в ад… Все, что крестьянин заработал за год тяжкого труда, сеньор тратит в один час». Витри не щадит угнетателей крестьян, «людей, которые беззаконными поборами и налогами обирают и притесняют своих подданных, живя кровью и потом бедняков». С особой суровостью клеймит он хозяев, взимающих налог по праву «мертвой руки», этих «похитителей имущества умерших». Брать налог по праву «мертвой руки» — это же отбирать средства к существованию у вдовы и сироты! Это значит совершать преступление и, более того, святотатство, ибо эти люди оскорбляют души умерших. «Они поедают трупы подобно червям». Послушать проповедника, так феодалы не только дерут три шкуры с крестьянина, но при этом еще и смеются, отпуская жестокие шутки:

Многие говорят нам сегодня, когда мы упрекаем их в том, что они уводят корову у бедного крестьянина: «На что ему жаловаться, коли я ему оставил теленка, и сам он цел; я ведь не причинил ему зла, какое мог бы, если бы захотел. Я взял яйцо, но оставил ему перья». Поберегитесь же, братья мои, и не насмехайтесь над Господом. Эти крестьяне — ваши люди, и вы не должны ни притеснять их, ни злоупотреблять их службой. Великие должны быть любезны к малым и не вызывать ненависти к себе. Не следует презирать обездоленных, ибо, если они могут оказать услугу, то также могут и представлять опасность.

Мудрые слова, но они никого не убеждают. Эти инвективы проповедника доказывают, по крайней мере, сколь глубоким было зло. «Повсюду, — говорит он, — видно, как сильный угнетает слабого, а большой пожирает малого». Здесь в миниатюре показана картина общества в средние века.

Крестьянин — козел отпущения в этом обществе. Именно на него по большей части сваливаются беззакония, насилия, результаты беспорядка и всеобщей анархии. Поэтому кажется, что священник, обращаясь специально к этому классу несчастных, должен бы прежде всего произнести слова сочуствия, ободрения и утешения. С этой точки зрения интересно прочитать проповедь, которую Жак де Витри написал для земледельцев и ремесленников (ad agricolas et operarios). Но, читая ее, мы испытываем немалое разочарование. В ней нет никакого свидетельства сочувствия или симпатии, ни малейшего намека на бедствия сельских жителей. Проповедник просто начинает с того, что говорит им, какое доброе дело физический труд, ведь его вменяет в обязанность Священное Писание и без него государству не выжить. Он напоминает им, что из-за грехопадения Адама в наказание на его сыновей была возложена обязанность трудиться, и Господь сказал: «В поте лица твоего будешь добывать хлеб твой». Вне сомнений, он считает, что делает им великий комплимент, когда говорит: «Крестьянин, который трудится на земле с намерением нести это наказание, наложенное на человека Господом, заслуживает того же, что и священник, возносящий целый день в церкви молитвы или бдящий ночь до заутрени». И он заканчивает свою преамбулу следующим заявлением: «Я видал много бедных земледельцев, содержащих своим трудом жен и детей. Они больше трудятся, чем монахи в монастыре и клирики в своей церкви». Конечно же, подобное приравнивание обездоленных землепашцев к духовенству уже было смелостью, за которую следует быть благодарным Жаку де Витри: таким образом он поднимал крестьянина в его собственных глазах.

Однако заметим, что он не жалеет его, не ищет теплых слов, способных ободрить в столь тяжких условиях. Этот наставник душ в основном стремится исправлять недостатки, и его проповедь — это сатира. И здесь он сразу находит больное место. Главный порок крестьян — корыстолюбие и жадность: вот что побуждает их совершать столько неправых поступков. Жак де Витри показывает им, как они губят свои души за клочок земли. Крестьянин заводит свой плут на поле соседа, чтобы отрезать у него несколько борозд; подобное смещение границы позволяет и его скотине пастись там, где ей не положено. Он порицает всех крестьян за черствость, немилосердие сердца. Зачем запрещать нищим собирать остатки урожая в полях и виноградниках? Почему бы не дать неимущим малую часть от своего урожая, тем самым принеся ее Богу? Вместо того чтобы подать милостыню, отдав свою старую одежду, они предпочитают ее сгноить. Когда же они нанимают батраков, то плохо обходятся с ними, не платят или задерживают плату. Но и у самих этих поденщиков нет совести: когда нанявший их крестьянин на месте, они торопятся и принимаются за работу, но когда он поворачивается спиной, они ничего не делают, segnes sunt et otiosi.

Однако не в этих упреках отражается то, что на самом деле волнует людей церкви больше всего. У них есть два других, суровых и много более серьезных упрека по отношению к крестьянину: прежде всего то, что он противится уплате десятины, а затем — что он не выполняет надлежащим образом свой религиозный долг. Например, он недостаточно почитает закон о воскресном отдыхе. Жаку де Витри приходится напоминать:

Берегитесь, как бы скупость не заставила вас работать по воскресеньям и в праздничные дни. В эту пору вы не должны выполнять сервильных повинностей, а обязаны трудиться лишь над спасением своей души. Вы не можете ни покупать, ни продавать, если только это не требуется вам в этот день на жизнь; а еще лучше вы поступите, ежели запасетесь покупками накануне. В праздничные дни не следует устраивать базаров, судебных разбирательств и заседаний судов. Даже животные должны отдохнуть, и их запрещается запрягать в воскресенье.

И проповедник добавляет поговорку, характеризующую эту эпоху:

Только если вам не удается пахать и жать из-за врага, который всю неделю захватывает и убивает тружеников поля, тогда воскресенье остается вам для безопасного труда: ибо необходимость творит закон.

Но как узнать, какой день праздничный? Ведь их так много! А для этого, отвечает Жак де Витри, надо ходить всегда по воскресеньям в церковь: священники вам скажут, сколько праздников и какие следует отмечать. К несчастью, среди вас встречаются столь нерадивые, столь дикие, что редко заглядывают в церковь. Вот они-то и не ведают, когда настают праздничные дни, и узнают о них только замечая, что на полях нет телег и не слышно треска срубаемых деревьев. Есть крестьяне, которые не только работают в праздничные дни, но, видя, как другие отправляются на мессу, пользуются этим, чтобы обокрасть отсутствующих: и, поскольку в полях и виноградниках нет никого, эти негодяи идут обирать виноградники и грабить сады своего ближнего.

Эти подробности о нравственности сельских жителей начала XIII в. весьма любопытны, но чего удивляться невысокому моральному уровню униженных серважем, каждодневным гнетом, вечным страхом людей? Священник, правда, очень свободных взглядов — тот, кто сочинил знаменитую поэму на латинском языке «Елена и Ганимед», в ту же эпоху заявил, что мужики, крестьяне являются лишь разновидностью скота (rustici, qui pecudes possunt appellari). Надо признать, что в отдельных случаях образ жизни и нравы несчастных отнюдь не могут поднять их в глазах господствующих классов. Сохранился интересный отрывок из трактата аббата Омона Филиппа Арвана о целомудрии клира, где он сообщает следующий факт:

В прошлом году некоторые из наших братьев были посланы в кое-какие области Фландрии, дабы защитить там интересы нашей Церкви. Дело было летом. Они увидели, что большая часть крестьян прогуливается туда-сюда по деревенским улицам и площадям совершенно без одежды, даже без штанов, чтобы не было так жарко. И вот, совсем голые, они занимались своими делами, не обращая никакого внимания ни на прохожих, ни на запрещения мэров. Когда наши братья с негодованием спросили их, почему они расхаживают обнаженными, как животные, они ответили: «Вы-то что? Вы нам не указ».

И аббат, вместо нравоучения, добавляет: «Меня удивляет не скотское бесстыдство сих мужиков, а целиком заслуживающая порицания терпимость тех, кто видит их и не мешает поступать подобным образом».

Очень надо было хозяевам земли и сеньории заботиться об образе жизни этого человеческого стада! Единственное, что их интересовало — служба и деньги, получаемые от него. Находящемуся на барщине и оброке предоставляли жить по-скотски, как ему хотелось: достаточно было, чтобы он справлялся со своими обязанностями. Большего от него не требовалось.

* * *

Непристойная и забавная, но весьма реалистическая литература, сказки и фаблио, является единственным, после проповедей, историческим источником, с определенной точностью сообщающим нам о материальном и моральном состоянии крестьянина. Все, что можно сказать, это то, что она к нему неблагосклонна — ведь это прежде всего литература городская, а горожане испытывали тогда к крестьянину то же презрение, что и феодалы. Так что рассказчики в основном подчеркивают физические и моральные уродства деревенских жителей. Прежде всего их показывают смешными и дурного телосложения. Вот как их отделывает автор фаблио об Алуле: «Один глаз у них косой, другой кривой и оба глядят в разные стороны; одна нога прямая, другая искривленная». Их неопрятность отталкивает. Один мужик, погонщик ослов, проезжает через Монпелье по улице Бакалейщиков мимо лавки, где слуги толкут в ступке душистые травы и пряности; вдохнув эти ароматы, к которым он не привык, крестьянин тут же падает в обморок. Дабы привести его в чувство, не находят ничего лучше, как поднести к его носу лопату навоза: погонщик приходит в себя, ибо тут он в своей стихии. Мораль же истории состоит в том, что «никто не должен выходить из своего естественного состояния». Позднее Рютбеф скажет в одном из своих фаблио, что дьяволу не нужны в аду крестьяне, потому что они очень плохо пахнут.

Насмешка в их адрес часто становится очень злой. Даже не допускается, чтобы им хотелось иметь хорошую пищу. «Говорят, что они едят чертополох, колючий кустарник, терновник и простую солому, а по воскресеньям сено. И будто бы видели, как они пасутся на равнинах вместе с рогатым скотом и ходят совсем голыми на четвереньках». Эти люди в высшей степени неприятны, вечно недовольны и злобны. «Все им не нравится, все вызывает досаду. Они бранят хорошую погоду и ненавидят дождь. Они отвращаются от Бога, если он не посылает им то, чего они от него требуют». Их тупость переходит все границы, как, к примеру, тупость крестьянина из Байе, которого его жена приняла за мертвого. Они грубы и необузданны и обращаются со своими женами, как с вьючным скотом. Один из них таскает жену за волосы и бьет с удвоенной силой, не будучи в гневе, а просто из следующего соображения: «Надо, чтобы у нее было занятие, покуда я буду в поле: бездельничая, она бы думала о дурном, а если я побью ее, она проплачет весь день, что позволит ей скоротать время, а вечером, по моему возвращению, она будет только нежнее». Впрочем, все это полностью согласуется с теорией авторов фаблио относительно женщины как существа низшего, которое можно бить и не кормить. Один рассказчик буквально так и говорит: «Бог создал женщину из ребра Адама; а кость не чувствует ударов и не нуждается в пище».

Тем не менее эти дикие натуры в некотором отношении интересны. Крестьянин фаблио не всегда бездеятелен: порой его изображают жизнерадостным, изворотливым, дерзким даже со знатью, простаком, который умеет отыграться. Одна из таких сказок выводит на сцену сеньора, хлебосольного и гостеприимного; подобная щедрость приводит в ярость его алчного и ворчливого сенешаля, принимающего всех приходящих в предурном настроении. Он замечает уродливого грязного крестьянина, который не знает, где сесть, грубо бранит его и в конце концов дает ему затрещину, buffe, говоря: «Присядь на этот сундук (buffet)», ибо слово buffe имеет два значения. Тем временем сеньор предлагает автору наилучшего фарса в качестве вознаграждения платье красного сукна. Жонглеры и сказители начинают отпускать шутки и петь. Вдруг крестьянин, которому наконец удалось пообедать, подходит и закатывает крепкую затрещину сенешалю. Небывалый скандал! Сеньор задает грубияну вопрос. «Сеньор — отвечает тот, — послушайте меня. Только что, когда я сюда входил, мне повстречался ваш сенешаль. Он дал мне сильную пощечину, а потом злобно велел мне пойти и сесть на этот „шкаф“, заявив, что он мне его уступает. И вот теперь, когда я поел и попил, сир граф, что же мне остается делать, как не возвратить ему его пощечину. И вы видите, что я готов отпустить ему еще одну, если этой недостаточно». Сеньор рассмеялся и пожаловал крестьянину награду.

Другой крестьянин, которого святой Петр отказывался впустить в рай под предлогом того, что рай не создан для ему подобных, показывает, как хорошо подвешен его язык. Он горячо порицает апостола, упрекая его в твердости, превосходящей камень, и троекратном отречении от своего Учителя. Святой Павел, посланный образумить незаконно вторгшегося, был принят не лучше: крестьянин называет его страшным тираном и напоминает, что тот повелел забросать камнями святого Стефана. Наконец вмешивается сам Бог-Отец, и мужик не смущаясь излагает ему свое дело: «Покуда мое тело жило на этом свете, оно вело честную и чистую жизнь. Бедным я подавал хлеб и обогревал их у своего очага; я не отнимал у них ни штанов, ни рубахи. Я исповедовался по всем правилам и получал должным образом причастие. Тому, кто умер при подобных обстоятельствах, как говорили нам в церкви, Бог прощает все грехи. Вы не отступитесь от своих слов». — «Крестьянин, — сказал Бог, — жалую тебя: ты со своей защитительной речью заслужил себе рай; хорошую школу ты прошел и умеешь складно говорить».

Здесь крестьянин играет положительную роль. Он же герой и другого рассказа, озаглавленного «Констан дю Амель», в котором он сопротивляется всем деревенским властям и торжествует над теми, кто хочет его одурачить и посмеяться над ним. Еще нигде наши авторы не рассказывали более живо и точно о двойном и тройном притеснении, от которого деревенское население страдало повсюду. У некоего селянина, Констана дю Амеля, такая красивая и мудрая жена, что ее желают три местных самодура — кюре, прево и лесник. Однажды трое претендентов собираются в кабаке и, выпив, устраивают заговор, дабы заставить пасть ту, что им сопротивляется, и уничтожить ее мужа. И вот что за хитроумное средство придумывает приходской священник. Он начинает преследовать Констана и во время проповеди в заполненной церкви обвиняет его в женитьбе на собственной куме. Констана отлучают, выгоняют из храма, и анафема снимается лишь после уплаты суммы в семь ливров. 1. В виде исторического комментария надо отметить, что одна из статей Руанского собора 1189 г. обвиняла приходских священников в скандальном злоупотреблении правом изгонять из церкви и лишать таинств прихожан, которые не нравились или тех, из кого клирики хотели извлечь пользу. Так что средство, употребленное нашим кюре из фаблио, было в обычае.

Прево, в свою очередь, вызывает несчастного крестьянина на свой суд, и тут происходит сцена, которая, по-видимому, весьма часто имела место в исторической действительности. Прево начинает с приказа заковать мужика и угрожает ему еще худшей участью: «Вас повесят». Потом он говорит своему слуге Клюньяру: «Быстро ступай и скажи моему сеньору, что я схватил негодяя, кравшего его пшеницу». — «Ах, сир прево, — восклицает Констан, — спаси меня Бог, я не виновен». Прево отвечает: «Это пакля, которой ты хочешь заткнуть мне рот — по следу просыпанного краденого зерна дошли до самого твоего сада». — «Сеньор, — говорит крестьянин, — это мои враги приписывают мне такое преступление; но прежде чем откроется правда, возьмите мое имущество, дабы уладить все миром». — «И что же ты дашь моему сеньору, если я освобожу тебя?» — «Сир, я дам ему двадцать ливров». — «Ну хорошо, можешь вернуться к себе домой». В фаблио все прево похожи друг на друга и одинаково нагло грабят своих подчиненных. Их изображают выскочками, скупыми, алчными и грубыми по отношению к беднякам; один из них, приглашенный к столу своего сеньора, тайком прячет еду для своей завтрашней трапезы; другой отвечает бедной женщине, у которой отнял двух коров: «Право же, старуха, я вам верну их, когда вы мне заплатите свою долю полновесными денье, спрятанными у вас в горшке». Это просто разбойники.

И вот, наконец, лесник, «тот, кто охраняет леса сеньора» — «очень красивый и величественный, вооруженный луком и мечом». Лесник обвиняет Констана дю Амеля в том, что тот ночью срубил в хозяйском лесу три дуба и бук. Невиновный в негодовании выходит из себя, но лесник, угрожая обнаженным мечом, велит забрать его быков, и Констану за мнимое правонарушение приходится заплатить сто су. По многочисленным историческим текстам этой эпохи известно, что лесник был одним из самых страшных и ненавистных сеньориальных служащих для сельского люда, отягощаемого его штрафами. В письме, адресованном одному из друзей, Петр Блуаский горячо порицает его за то, что тот состоит писарем при королевских лесниках и кичится своим положением: «И вы собираетесь корпеть над записями тиранских вымогательств, жертвами коих являются бедные люди? Знайте же, что несчастные, внесенные в штрафные списки, заставят Господа вписать вас в книгу смерти».

Прево и лесники, все эти служащие, агенты или арендаторы сеньора, которые душат поборами крестьян, являются, возможно, главным источником их страданий, их самым тяжким бичом. Проповедник Жак де Витри в проповеди «к знати» сравнивает их то с пиявками, в свою очередь выжимаемыми сеньором, чтобы заставить их извергнуть награбленное, то с вороньем, кружащим над трупом, обобранным их хозяином, в ожидании возможности доесть остатки. И это тоже историческая правда.

По понятным причинам мы не будем рассказывать, как жене Констана дю Амеля и ее служанке удалось заманить к крестьянину одновременно всех трех персонажей, желавших его погибели: как они все трое в более чем легкой одежде оказались в бочке с перьями и как крестьянин, полностью отомстив своим врагам, выпустил их, спустив на них всех деревенских собак. Нас интересует не столько победа (довольно редкая) крестьянина над своими мучителями, сколько подробное описание методов угнетения и картина сеньориального вымогательства.

Мы знаем и другой, намного более подробный, датирующийся, по всей вероятности, началом XIII в. документ, озаглавленный «Поэма о версонских вилланах». По правде говоря, рассказ не имеет никакого отношения к фаблио, разве что написан, как и многие из них, восьмисложным стихом. Это поэма в двести тридцать пять стихов, которую обнаружили в одной описи из архивов Кальвадоса. Она сообщает нам о восстании в деревне Версон, захотевшей освободиться от барщины и повинностей, которые она выполняла в пользу аббата Мон-Сен-Мишеля. Автор, настроенный враждебно по отношению к народному движению, приводит лишь туманные и немногочисленные сведения об этом восстании, но он прилагает бесконечное перечисление повинностей, ложившихся на крестьян. Красноречивее рассказа о страданиях сельского населения, чем этот простой перечень, нет.

На святого Иоанна версонские крестьяне должны были косить луга сеньора и возить в манор сено. Затем они обязывались чистить рвы. В августе наступало время отработочной ренты, сбора урожая зерна, который надобно свезти в ригу. С их же собственных земель взимают шампар (полевую подать) — они идут за сборщиком налогов, который увозит их снопы на своей тележке. В сентябре они вносят подать свиньями: если у них восемь свиней, то две лучших они отводят к сеньору, который выберет не самую худшую, а за каждую из остальных семи они платят по денье. На святого Дионисия крестьяне платят чинш, потом вносят плату за разрешение огородить свои поля. Если они продают землю, сеньор имеет право на тринадцатую часть суммы. С наступлением зимы возникает новая повинность — им надо приготовить сеньориальную землю к севу, взять зерно для посева, засеять и пройти бороной по каждому клочку земли. На святого Андрея, за три недели до Рождества — повинность пирогами «в личные покои». На Рождество они относят сеньору кур, и если те не «добрые и жирные», прево забирает их залоги, ибо каждый крестьянин вносил в превотство залог, который забирали в случае попытки уклониться от своих обязанностей. Затем крестьяне платят подать из двух сетье ячменя и девяти четвертей пшеницы.

Неумолимый список продолжается. Если версонский крестьянин выдает замуж дочь вне сеньории, он платит три су, и автор поэмы спешит заметить, что некогда крестьянин «приводил свою дочь за руку и передавал ее своему сеньору». Но заметим, что здесь, как и в значительной части других текстов, знаменитое право сеньора на «первую брачную ночь» упоминается только в связи с обычаями минувших времен. На Вербное воскресенье вносят налог овцами, и если крестьяне в этот день не могут заплатить, то отдаются на милость сеньора. На Пасху новая повинность: надо опять идти за зерном, сеять и боронить. Потом крестьяне отправляются в кузницу подковать своих лошадей, ибо наступает время ехать в лес рубить дрова; но тут им дают «хорошую плату», как говорит поэт — по два денье в день. Наконец, они выполняют извозчичью повинность.

Последняя страница поэмы напоминает крестьянам, что они обязаны нести подати за пользование мельницами и печами. Мельник берет с них меру зерна, совок муки, и чем больше «пригоршня», тем больше он имеет прав требовать службы по перетаскиванию мешков. Наконец, описывается, как жена крестьянина идет печь хлеб и пироги в общей печи, приносящей доход феодалу. Но жена пекаря вечно не в настроении, «заносчива и горда», а сам пекарь брюзжит. Он говорит, что ему не платят положенного, клянется зубами Господа, что печь будет плохо истоплена и он не спечет доброго хлеба, что хлеб неважно пропечется и будет «плохо выглядеть».

Казалось бы, перечисление этих налогов, поборов и страданий, которые они доставляли, должно взволновать того, кто их описывает. Но нет, напротив, он негодует и угрожает: «Ступайте и заставьте их заплатить. Подите и заберите их лошадей, коров и телят, ибо мужики чрезвычайно коварны». И его последние слова таковы: «Сир, знайте, что под небесами я не встречал более подлого люда, чем версонские крестьяне». Феодалы не довольствовались угнетением крестьянина — они хвастали своими бесчинствами и не понимали, что жертва может попытаться сбросить ярмо.

* * *

Тем не менее далеко не везде крестьяне мирились со своим жалким положением, подобным положению животного, которое живет и умирает там, где привязано. Часто они стремились избавиться от него, изменить свою участь, что достигалось тремя различными средствами: крестьянин мог убежать из сеньории и спрятаться в соседней; он отказывался от уплаты налогов, восставал и силой завоевывал полное или частичное освобождение; наконец, он мог купить освобождение, привилегии у сеньора и получить хартию вольности мирным путем. Последуем же за ним этими тремя разными путями и посмотрим, к чему он придет.

Сначала — уход из сеньории, бегство, переселение отдельных лиц или даже целого народа: это случалось в средневековой Франции гораздо чаще, чем порой думают. Нам кажется, что крестьянин того времени неподвижен, прикован к своему полю. Однако же все обстоит иначе, и при внимательном рассмотрении документов мы можем отметить очень активное и интенсивное передвижение сельского населения. Оно было тогда много менее оседлым, более кочующим, чем сегодня. Наряду с классом оседлых земледельцев не только существовал класс земледельцев бродячих, распахивающих новь — «госпитов», сделавших своим занятием передвижение из леса в лес, но категория таких «госпитов», вне сомнения, всегда пополнялась бежавшими от серважа крестьянами. Подобные побеги, отдельные или массовые перемещения, переходы из одной сеньории в другую были делом настолько частым, что начиная с XII в. некоторые местные законы, особенно в Бургундии и Франш-Конте, в конце концов разрешили крестьянину покидать фьеф, к которому он принадлежал, при двух условиях: он отказывался от всего своего имущества, движимого и недвижимого, и должен был уходить голым из сеньории; и затем актом, называвшимся «отказ», он уведомлял своего сеньора о намерении признать себя подданным другого. Но, думается, этот обычай не стал всеобщим, и такая законная льгота, предоставляемая переселенцам, была неприемлема для большей части феодальных собственников.

Итак, чтобы вырваться от них, другого средства, как бросить фьеф и бежать, не было. Но положение беглого серва, в отношении которого хозяин и его служащие всегда могли осуществить свое право преследования или возвращения, продолжало оставаться достаточно тяжелым. Сеньоры объединялись, чтобы помешать сервам бежать: они заключали соглашения, по которым предоставляли друг другу право преследовать беглых крестьян на принадлежащих им территориях и обещали не удерживать соседского серва. Так, Филипп Август подписал с сеньором Сюлли-сюр-Луар в 1187 г., а с графиней Шампанской в 1205 г. соглашения, по которым договаривающиеся стороны поклялись не укрывать чужих сервов и выдавать их. В 1220 г. королевские служащие, проживавшие в Шартре и близлежащих областях, получили от короля циркуляр, составленный следующим образом:

Филипп, Божией милостью король Франции, ко всем бальи и прево, кои получат послание, с приветом. Приказываем вам сим указом задерживать сервов Абонвиля, Буавиля и Жерминьонвиля, которые отказываются повиноваться нашему дорогому и верному аббату монастыря Бога-Отца в Шартре. Вы можете хватать их повсюду, где найдете, за исключением кладбища, церкви и святого места. Держите их под крепким замком и освободите только тогда, когда аббат Бога-Отца попросит вас об этом.

Несмотря на подобные объединения сеньоров, побегов и переселений становилось все больше: помешать крестьянину покинуть свою сеньорию было настолько трудно, что сеньоры, вместо того чтобы пресекать бегство серва и заключать его в тюрьму, решили позволить ему перемещение и даже поселение на чужой земле. Феодалы лишь подписывали между собой договоры о «переезде» и «обмене» (percursus или intercursus). Это было великодушнее и безопаснее. Договаривающиеся стороны предоставляли друг другу право удерживать своих сервов и возмещали убытки путем их обмена. Такие договоры об обмене многочисленны в эпоху Филиппа Августа. Достаточно привести договоры, заключенные в 1204 г. герцогом Бургундским и графиней Шампанской и в 1205 г. графиней Шампанской и графом Неверским Пьером де Куртене. Но такой договор порой становился обыкновенным надувательством, особенно когда одним из подписавших его был французский король: поскольку королевские земли были спокойнее и меньше подвергались разбою, сервы светских и церковных сеньоров стекались на них, а соседние с капетингским доменом сеньории пустели в пользу сеньории короля.

На самом же деле, несмотря на договоры и клятвы, сеньоры делали все, чтобы увести друг у друга сервов, привлечь и удержать чужих крестьян и помешать им уйти. И в этом малопочтенном занятии король Филипп Август отличился более, чем кто-либо другой. То же, что делал в своем домене он, делал каждый барон и в своем: речь шла о том, чтобы как можно больше заработать и как можно меньше потерять. Когда Филипп Август в 1205 г. подписал договор об обмене беглыми крестьянами с графиней Шампанской, последняя начала жаловаться, что якобы сервы массово бегут в Димон, свободный королевский город, король же заявил, что сохранит за собой всех, укрывшихся до подписания договора. В 1212 г., когда епископ Неверский тоже пожаловался, что его земля лишается сервов в пользу короля, Филиппу было угодно предложить ему следующий пункт договора: «Если епископский серв придет жить в наш домен, мы повелеваем схватить его и после дознания о его положении, ежели будет доказано, что он принадлежит епархии, передать его епископу». Но он оставляет за таким сервом право откупиться, дабы остаться в качестве свободного на королевской земле, и оговаривает, что епископ получит только половину суммы, составляющей выкуп, другая же половина отойдет к королю. Таким образом Филипп Август не только извлекал выгоду из присутствия в своем городе не принадлежавшего ему человека, но еще и находил средство заставить его заплатить за преимущество быть королевским подданным. Это же любопытное соглашение 1212 г. содержит еще одну статью, чуть ли не самую выгодную для королевской власти. Многие сервы Неверской епархии некогда укрылись в королевских городах Бурже и Обиньи-сюр-Шер. Епископ не стал требовать их возвращения, но просил, чтобы беглецов хотя бы заставили внести выкуп и он смог бы получить по договору половину суммы, уплаченной освободившимися. Нет, отвечает Филипп: это соглашение не распространяется на них ввиду истечения срока давности. Вот так французский король смотрел на дело.

Таким образом, сами сеньоры часто способствовали переселению простолюдинов, чтобы обогатиться за счет соседа. Крестьянину даже не надо было далеко идти, чтобы избавиться от своего хозяина: достаточно было сбежать в соседнюю местность, в коммунальный город или же в один из новых городов — этих убежищ, пребывание в которых давало волю либо сразу, либо по истечении года и дня.

В крайнем случае можно было оказывать противодействие отдельным побегам и ловить беглецов, но когда все обитатели какого-либо округа желали сообща переселиться, удержать их было нелегко. В 1199 г. приготовились к массовому переселению жители острова Ре, доведенные до отчаяния неукоснительностью, с какой сеньор Молеона пользовался своим правом охоты, во время которой дикие звери вытаптывали посевы и виноградники. Чтобы их удержать, Рауль де Молеон «милостиво» пообещал за уплату ими десяти су, четвертую часть винограда и сетье урожая с земли не охотиться больше на острове ни на какую дичь, кроме зайцев и кроликов.

* * *

Когда же сеньор оставался непреклонным, его земля пустела: уходила вся деревня или даже весь округ. В 1204 г. сервы Ланской епархии в огромном количестве переселились на территории соседнего сеньора, Ангеррана де Куси. Беглецов там хорошо приняли, но епископ Ланский заявил протест. В королевском суде он доказал, что никогда не подписывал договора с сеньорией Куси, а посему последняя не имела права удерживать у себя его сервов. Крестьянам Лана пришлось вернуться в епископский домен.

Не всегда те, кто хотел бы, бежали; но, как бы то ни было, побегов было все больше и больше, так что многие сеньоры того времени наконец поняли, что единственное и действенное средство их предотвращения заключается в смягчении повинностей.

Когда у селян не было намерения переселяться, а сеньор отказывался уступить, они прибегали к отказу платить подати и к открытому мятежу. Документы времен Филиппа Августа доказывают, что крестьянин все чаще и чаще уклоняется от обязанностей. С особым трудом происходит сбор десятины, потому что получающая ее Церковь вооружена для этого много хуже, нежели светский сеньор; она не располагает достаточными средствами подчинения для плательщиков. Руанский собор в 1189 г. напоминает верующим их обязанности:

Повсюду есть множество людей, отказывающихся платить десятину; им делается три предупреждения, дабы они полностью заплатили взимаемую зерном, вином, плодами, приплодом скота, сеном, льном, пенькою, сыром и вообще всеми производимыми ежегодно продуктами десятину. Если третье предупреждение окажется тщетным, они будут отлучены.

«Надобно, чтобы все платили десятину», — говорит Авиньонский собор 1209 г.; «чтобы она вносилась прежде всякого другого налога», — добавляет собор Латеранский 1215 г. Письмо папы Целестина III епископу Безье сообщает о требованиях некоторых крестьян, которые, будучи приставленными к перевозке продуктов десятины в жилище приходского священника, додумались вычесть из нее транспортные расходы. Папа приказывает епископу отлучить их, если будут упорствовать. Гонорий III в 1217 г. позволяет каноникам Магелона отлучить от Церкви тех из подчиненных им крестьян, которые не вносят полностью обычные десятины или удерживают часть под предлогом покрытия расходов на сев, обработку земли или жатву.

Подобные факты весьма показательны. Не без основания проповедники с кафедр возмущаются крестьянами, не платящими десятину. Вот — Жак де Витри с проповедью, адресованной земледельцам и ремесленникам:

Есть среди вас и те, кто, рискуя спасением своей души, удерживают из алчности церковную десятину. Они не только воры, они святотатцы: десятина является собственностью Бога и Его советников, и ее должно платить, как писано и в Новом, и в Ветхом Завете; десятина есть чинш, которым вы обязаны Богу, знак Его вселенского господства. Те, кто хорошо платит ее, становятся врагами дьявола и друзьями Божиими; те же, кто ее задерживает, не только подвергают опасности свою бессмертную душу, но и рискуют потерять в этом мире все свое имущество — Бог пошлет на них засуху и голод, в то время как тем, кто платит, всегда будет в достатке изобильных лет.

И церковные, и феодальные сборщики налогов жалуются, что поступления уменьшаются, и, дабы облегчить их труды, парижский епископ Морис де Сюлли в одной из проповедей советует жителям своего диоцеза быть обязательнее:

Люди добрые, воздавайте своему земному сеньору то, что вы ему должны. Надо верить и понимать, что вы обязаны ему чиншами, налогами, подрядами, службами, извозом и поездками. Отдавайте все, в назначенное время и сполна.

Но часто Церковь вотще призывает крестьян покориться. Когда сеньор отказывается от всяких уступок, когда он жестоко расправляется с неплательщиками, их ожесточение зачастую доходит до актов мщения и мятежей. Жак де Витри пытается предостеречь феодалов от возможных последствий их насилий и гнета: «Отчаяние — опасное дело, — говорит он, — мы видим, как сервы убивают своих сеньоров и предают огню замки». Бенуа де Сен-Мор, историограф герцогов Нормандских, писавший на исходе XII в., сравнивает настоящее с минувшим, когда напоминает о бунте нормандских крестьян XI в., издавших такие гневные крики:

«Глупыми и безрассудными были мы, что так долго гнули шеи. Ибо мы люди сильные и жестокие, более выносливые и мощные, много более крепкого телосложения и здоровее, чем они, или не хуже. На одного из них приходится сотня нас».

Вне сомнения, так же рассуждали и в начале XIII в. нормандские крестьяне деревни Версон, плачевное положение которых мы уже видели, пытавшиеся восстать против своего сеньора, аббата Мон-Сен-Мишеля. Неизвестно, удалось ли им это; но попытки такого рода происходили посвюду.

Между 1207 и 1221 гг. в одном архидьяконстве орлеанского диоцеза крестьяне отказались платить десятину шерстью. Епископ Орлеанский Манассия де Сеньеле решил заставить их с помощью церковного отлучения. Разъяренные крестьяне устроили заговор против епископа и однажды ночью поднялись как один человек (quasi vir unus), по словам хрониста епископов Осерских, и осадили владыку в замке, где тот отдыхал. Они бы убили епископа, но ему удалось спастись, и впоследствии он заставил их поплатиться за бунт.

В 1216 г. крестьяне Ньепора, близ Дюнкерка, столкнулись с канониками Сент-Вальбюржа в Фюрне по поводу десятины на рыбу. Когда посланцы капитула явились за ней, крестьяне набросились на них и убили двух священников; еще один клирик был серьезно ранен. Отлученные церковными властями, они в конечном счете вернули милость Церкви, но — какой ценой!

Самые виновные, числом двадцать пять, старейшины деревни или простые жители, должны были в течение года совершить паломничество за море и вернуться только в конце года, поприсутствовав за свой счет на процессиях в двадцати шести различных церквах, одетыми в одни штаны, босыми и несущими розги, коими их наказывали. Сто прочих лиц, в том числе и именитых, также должны были участвовать в этих шествиях. Коммуна Ньепора обязывалась построить три часовни, дать пятьдесят ливров на один женский монастырь, возместить ущерб родственникам убитых священников, как если бы они принадлежали к знатному роду, наградить также за понесенный урон раненого священника, возвести для графа Фландрского крепость стоимостью в тысячу ливров, дабы предотвратить новые смуты, и, наконец, выдавать графу Фландрскому по сорок ливров ежегодно в памятный день убийства.

В некоторых областях Франции вооруженные восстания крестьян преследовали особую цель. Они стремились уподобиться жителям крупных предместий и городов, организуясь в коммуны. Именно поэтому папа Целестин III в 1195 г. запретил сервам Парижского собора Богоматери составить «коммуну», то есть заговор против капитула.

В конце правления Филиппа Августа деревня Меньер, расположенная близ Гамаша и зависящая от Корбийского аббатства, приняла коммунальную «конституцию», не спросив у аббата разрешения (в котором ей, вероятно, было бы отказано). Предупрежденный аббат отправился в новую коммуну, где его отказались принять и даже грубо выставили. Освободившиеся крестьяне присоединили к своей коммуне соседнюю деревушку, наложили на нее налог, потом схватили священника, находившегося на их территории, и дурно с ним обходились. Аббат Корби вызвал их на третейский суд, в котором арбитрами выступили духовные лица, осудившие крестьян: коммуну постановили упразднить, а на восставших наложили штраф в сто марок (1219).

В том же году жители Шабли, подданные капитула святого Мартина Турского, тоже попытались основать коммуну. Они объединились, принесли присягу и уничтожили подати. Турские каноники заставили немедля вмешаться бальи Филиппа Августа и графа Шампанского. Коммуна Шабли исчезла.

Ни вооруженный мятеж в Версоне, ни выступления в Меньере и Шабли не известны нам по хроникам. Только случай дал нам в руки из тысяч пергаментных грамот, утерянных ныне документов, три хартии, которые в нескольких строках сообщают о неудавшихся выступлениях крестьян. Не будь этой случайности, историки ничего и никогда бы о них не узнали. Ничто не мешает предположить, что многие другие восстания того же рода потерпели неудачу, а те, которые можно теперь считать успешными, являлись исключением.

Однако среди них есть и такое, о котором историки рассказали, причем даже в некоторых подробностях: это вооруженное восстание сервов Ланской епархии, охватившее восемнадцать деревень, центром которого стал Анизи-ле-Шато и которое распространилось на территорию в двадцать четыре квадратных километра. Правда, это восстание продолжалось восемьдесят лет; оно началось в правление Людовика VII и закончилось только в середине правления Людовика Святого. Правда и то, что крестьяне боролись против объединенных сил светских феодалов и Церкви и что время от времени союзниками их становились французские короли. Именно благодаря этому обстоятельству мы можем узнать об этой попытке. Их история является наиболее назидательным примером настойчивых и энергичных усилий, посредством которых деревенское население пыталось добиться свободы.

В 1174 г. Людовик VII дал сервам Ланской области коммунальную хартию, точно такую же, какая была у горожан Лана. Епископ Ланский Роже де Розуа с помощью сеньоров области отыгрался через три года: он окружил сервов близ местечка Компорте и устроил там неслыханную бойню. Когда Филипп Август в 1180 г. стал королем, несчастные крестьяне уже попали под гнет своего епископа. В 1185 г. его требовательность и вымогательства стали до такой степени невыносимыми, что они решились принести свои жалобы королю. Филипп Август, державший зло на епископа, выступил посредником: он зафиксировал размер податей, взимание которых со своих подданных епископ подтвердил, и размер повинностей, которые выполняли сервы по отношению к епископским служащим, видаму и прево. Более того, король учредил двенадцать старейшин, избранных из числа крестьян, которым было поручено раскладывать налоги и разбирать разногласия, возникающие между ними самими или с епископом. Апеллировать по решениям этих магистратов, назначенных королем, можно было только к королевскому суду.

Крестьяне Лионской области просили большего — коммуны. Еще в 1185 и 1190 гг. при обстоятельствах, нам неизвестных, Филипп Август даровал им такие права. Однако же, отъезжая в крестовый поход в 1190 г. и желая угодить духовенству, он их отобрал. Но упорство крестьянина, желающего освободиться, было по меньшей мере равным упорству духовенства, хотевшего остаться хозяином. В начале XIII в. семнадцать крестьян, все еще жестоко угнетаемых, сделали попытку переселиться все вместе на землю соседнего сеньора, Ангеррана де Куси. Она не удалась. Два года спустя, в 1206 г., сервы ланского края воспользовались внезапно вспыхнувшей ссорой епископа с капитулом Лана. Они нашли возможность заручиться покровительством каноников. Последние же, став защитниками народного дела против епископа, в судебном порядке обвинили Роже де Розуа в плохом обращении со своими подданными и взимании с них незаконных поборов. Этот процесс разбирался епископским капитулом Реймса, выступившим третейским судией. Судьи вынесли решение, ставшее для епископа катастрофой. Они удовлетворили крестьян и вернули дело к положению 1185 г. Они припомнили решение Филиппа Августа, определявшее максимум налогов, изымаемых епископом, и постановили, чтобы в случае недоразумений между епископом и крестьянами разбор распрей производился ланским капитулом. Это означало установление опеки над епископом его собственными канониками. Роже де Розуа был так глубоко унижен всем этим, что заболел и некоторое время спустя умер.

И все-таки мятежные выступления сельского населения редко приносили положительный результат, и в общем крестьянин страдал от них больше, чем сеньор. Горожане, сильные своей численностью и защищенные стенами, могли добиваться свободы силой; крестьяне же, не имевшие возможности сопротивляться, осуждались правосудием или без раздумий уничтожались. Так что часть сервов, свободных земледельцев и «пришлых», предпочитала добиваться тех свобод, в которых они нуждались, мирным путем, преимущественно покупкой хартий. В эпоху Филиппа Августа наболюдается значительный рост количества хартий вольности, предоставляемых сеньорами не только городам и горожанам, но и селам, простым деревушкам, то есть крестьянам.

Очевидно, в большинстве случаев сеньором, который даровал свободу и тем самым ограничивал собственную власть, двигал непосредственный денежный интерес: крестьяне предоставляли ему ренту или единовременно уплачиваемую сумму. Случалось и так, что сеньор признавал насущную необходимость заселения территорий своего фьефа, опустевших из-за его собственных вымогательств, или же боялся, что его сервы покинут землю, чтобы переселиться в соседнюю сеньорию или в многочисленные вольные города. В этом случае он сам освобождал своих крестьян. Очень редко он действовал исключительно под влиянием человеколюбия или религиозных чувств, чтобы облегчить спасение своей души (pro salute animae, pietatis intuitu). Широту взглядов сеньор проявлял, как правило, исходя из собственных интересов.

В некоторых областях феодалы, не желая вступать с крестьянами в борьбу, терпели союзы деревень, вроде тех, какие существовали у сервов Ланской области, и позволяли им объединяться в коммуны. Филипп Август покровительствовал сельской агломерации Серни-ан-Лаонне (1184 г.), а аббат ланской обители святого Иоанна по примеру короля разрешил объединение Гранделена (1196 г.). В конце XII века графы Понтье позволили основать или сами основали союзы бургов Креси, Кротуа и Маркантера. Это любопытное применение принципа союзничества было воплощено уже во времена Людовика Толстого, но лишь эпоха Филиппа Августа выявила всю его значимость. Односельчане объединялись между собой под присягой; многочисленные сельские коммуны, приведенные ко взаимной присяге, составляли устойчивые корпорации со своими мэрами, своей юрисдикцией, своими органами правопорядка, казной и печатью. Составные части подобных федераций разнились как по качеству, так и по количеству. Некоторые сельские коммуны были образованы из мелких деревень; другие состояли из достаточно плотно населенной деревни или даже предместья, собравшего под своим верховенством некоторое число деревушек. Здесь объединение состоит из трех-четырех деревень, там оно охватывает пятнадцать бургов. Вообще же такие деревенские группы складывались по типу большой городской коммуны, соседней с ними, без поддержки которой их учреждение, конечно, не обходилось.

Однако подобная форма освобождения деревенского населения возникала нечасто и не во всех провинциях. Большая же часть деревень покупала или получала от своих сеньоров индивидуальные вольности, которые хотя и не предоставляли им таких же свобод, но все-таки улучшали их положение, ограждая от самых унизительных и тяжких вымогательств.

На исходе XII в. и в начале XIII в. более всего была распространена хартия Лорриса. В то время как Людовик VII и Филипп Август раздавали ее достаточно щедро и по всему королевскому домену, вплоть до Ниверне и Оверни, сеньоры Куртене и Сансерра дали ее в своих областях (Монтаржи, Майи, Ла-Сель в Берри, Ла-Шапель-Дам-Жилон, Маршенуар и пр.), и даже графы Шампанские ввели ее в Шомон-ан-Бассини и в Эври. Но ее влияние, особенно на уменьшение судебных штрафов, чувствуется и в большей части договоров, все чаще заключавшихся крестьянами и все явственнее определявших их взаимоотношения.

В 1182 г. архиепископ Реймсский Гийом Шампанский даровал маленькому бургу Бомон, что в Аргонне, хартию, которая послужила образцом для большей части хартий вольностей, предоставлявшихся в сельской местности графами Люксембурга, Шини, Бара, Ретеля и герцогами Лотарингии. В Шампани она соперничала с хартией Суассона и законом Вервье. Она не только давала крестьянам широкие вольности, но предоставляла им нечто вроде автономии, права свободно избирать представителей, старейшин, мэра и свободу пользования лесами и водами. Но сеньоры, принимавшие и распространявшие закон Бомона, проявляли не большую щедрость, чем его основатель: то они оставляли за собой право назначения мэра, то соглашались делить это право с крестьянами; повсеместно, если в назначенный для выборов день поселяне не договаривались об избрании своих должностных лиц, таковых назначал сеньор.

Прочие «конституции», менее распространенные, чем хартии Лорриса и Бомона, мало-помалу изменяли социальное и экономическое состояние деревень. Должности деревенских старейшин были учреждены в доменах графства Шампанского и реймсских церквей. Деревня не являлась юридическим лицом, но имела представителя в лице мэра. Старейшины, исполнявшие все функции местной администрации и правосудия (например, в Аттини, хартия которого относится к 1208 г.), не были выборными. Крестьяне оставались подчиненными сеньору, но надежнее ограждались в плане налогов и барщин от своеволия хозяина.

* * *

Если современные Филиппу Августу хронисты говорят о крестьянах только от случая к случаю и лишь для того, чтобы сообщить о некоторых восстаниях, встревоживших общественные власти, то умолчать о значительной роли, которую начали тогда играть бюргеры и города, они не могут. Произведение Гийома Бретонца изобилует описаниями городов. Во Фландрии это — Гент, «гордый своими украшенными башнями домами, богатствами и многочисленным населением; Ипр, славящийся окраской шерсти; Аррас, древний город, полный богатств и жадный до наживы; Лилль, хвастающий своими щеголями-купцами и сверкающий среди иностранных королевств сукнами, кои он окрашивает и кои приносят ему состояния, которыми он кичится». В Нормандии — Руан, Кан, роскошный город, «настолько полный церквей, домов и жителей, что считает себя немногим ниже Парижа»; на равнине Луары — Тур, «расположенный между двух рек, приятный из-за окружающей его воды, богатый фруктовыми деревьями и зерном, гордящийся своими горожанами и могущественный своим духовенством, украшенный личным присутствием [мощей] пресвятого и знаменитого прелата Мартина; Анжер, богатый город, вокруг которого простираются поля, засаженные виноградом, кои снабжают вином нормандцев и бретонцев; Нант, разбогатевший на луарской рыбе и торгующий с дальними странами лососем и миногой».

Монах из Мормонтье, который написал около 1209 г. краткое изложение церковной истории Турени, охотно описывает город Тур, где богатство бьет через край. Он восторгается прекрасными, подбитыми мехом одеждами жителей, их домами с зубчатыми стенами и башенками, великолепием их стола, роскошью золотой и серебряной посуды. Щедрые к святым и Церкви, великодушные к бедным, они преисполнены всеми добродетелями: скромностью, верностью, образованностью, воинской доблестью. Что же до жителей Турени, то «среди них столько красивых и очаровательных, что правда здесь превосходит любой вымысел и женщины из других краев по сравнению с тамошними просто уродливы. Изящество и богатство их туалетов еще больше усиливает их красоту, опасную для всех, кто их лицезрит; но они пребывают под защитой своей нерушимой добродетели, и сии розы так же чисты, как лилии».

Ригор и Гийом Бретонец часто упоминают Париж, его улицы, мосты, церкви, рынки и базары. Они рассказывают о его крепостных стенах, о башне Лувра и двух Шатле. И вспоминается восторженное описание Парижа, составленное между 1175 и 1190 гг. Ги де Базошем:

Я в Париже, в этом королевском городе, где изобилие естественных благ удерживает не только живущих в нем, но зазывает и привлекает тех, кто далеко. Подобно тому как луна превосходит яркостью звезды, так и сей город, резиденция королевской власти, поднимает гордо свою голову над всеми прочими городами. Он раскинулся в глубине очаровательной равнины, в центре венца из холмов, кои, состязаясь, украсили собою Церера и Вакх. Сена, эта великолепная река, несет там свои полные воды и окружает двумя рукавами остров, являющийся главой, сердцем, мозгом всего города. Направо и налево простираются предместья, наименьшее из которых вызвало бы зависть многих городов. Каждое из этих предместий соединено с островом двумя каменными мостами: Большой мост направлен на север, в сторону Английского моря, а Малый — на Луару. На первом — широком, богатом, усеянном торговыми лавками — разворачивается кипучая деятельность; его окружают бесчисленные лодки, наполненные товарами и ценностями. Малый мост принадлежит диалектикам, кои прогуливаются по нему, дискутируя. На острове, рядом с королевским дворцом, возвышающимся над городом, виднеется дворец философии, где единолично правит наука — цитадель просвещения и бессмертия.

Даже в жестах, чисто феодальных по духу, города начинают становится объектом детальных и точных описаний. В «Обри Бургундском» упоминаются богатые фламандские города Аррас, Куртре и Лилль; в «Эоле» — Пуатье и Орлеан с их тавернами и насмешливой чернью; в «Нарбоннцах» — Нар-бонн со своим заполненным кораблями портом и Париж, «восхитительный город, рассекаемый Сеной с глубокими протоками, где стоят корабли, полные вина, соли и огромных богатств, с возвышающимися многочисленными церквами и колокольнями».

Романы «Круглого стола», или артуровского цикла, проникнутые куртуазным духом, не являются в той степени, что жесты старого типа, выражением воинственных страстей; они, естественно, оставляют достаточно места городскому элементу, этому новоявленному могущественному бюргерству. В этой связи можно привести в качестве примера поэму о Граале Кретьена де Труа. Герой этого романа Говен прибывает в густонаселенный город, весьма богатый и процветающий. Поэт подробно рассказывает нам о нем: длинные описания города, большинства ремесел, коими в нем занимаются, и торговой части станут для подражателей Кретьена, особенно Рауля де Уденка, написавшего при Филиппе Августе «Отмщение за Рагиделя», почти обязательным общим местом. Кретьен не только долго задерживается на изображении города и его ремесленников, но заставляет горожан принимать определенное участие в действии. Враг Говена поднимает против него коммуну; горожане с мэром и со своими старейшинами осаждают его. Городские магистраты вторгаются в конце концов не только в феодальную поэзию. Они же встречаются и в других поэмах. «Песнь о герцогине Паризе», относящаяся к началу XIII в., выводит на сцену горожан некоего выдуманного города, названного Вовенисом. Они восстают против своего сеньора Реймона, сменившего законную герцогиню Паризу на дурную женщину. Под предводительством своего мэра горожане проникают в мощную башню, находят там лжегерцогиню, вырывают ей волосы, разрывают подол платья и с позором изгоняют из города.

Бюргеры новых городов, которые феодалы и Церковь основывали во всех уголках, дабы заселить свои сеньории, тоже начинают появляться в поэмах времен Филиппа Августа. «Песнь о Рено де Монтобане», где в качестве героев выступают четыре сына Аймона, содержит легендарную версию совершенно реального исторического факта — основания большого нового города Монтобана в 1114 г. графом Тулузским Альфонсом-Журденом. Он стремился при помощи этого сооружения противопоставить консульским республикам Юга, старинным городам, ускользнувшим от его власти, новое бюргерство, наделенное привилегиями, но прямо подчиненное сеньории и эксплуатируемое ее служащими. Это событие стало в середине XII в. сенсацией для горожан. Воображение жонглеров окружило его романтическими деталями: четыре сына Аймона будто бы однажды заметили у слияния Гаронны и Дордони высокий холм; на нем с позволения короля Ионы они возвели крепость, получившую название Монтобан; вокруг ее стен поселилось восемьсот семей горожан, которые признали четырех героев своими сеньорами и обещались платить им ежегодные подати. И, по словам поэта, эти восемьсот семей впоследствии распределили ремесла:

Сто из сих горожан стали трактирщиками, сто других — булочниками, сотня — перекупщиками и еще сто — рыбаками; была среди них сотня, занявшаяся торговлей вплоть до далекой Индии; наконец, триста остальных поделили между собой прочие занятия. Все больше значат сады и виноградники.

Это фантазия, но фантазия любопытная.

Сцены городской жизни, особенно рыночные, начинают вторгаться и в феодальную эпопею. Они содержатся в «Эоле», а в «Монашестве Гильома» они изображены с удивительной живостью и достоверностью. Вот Гильом отправляется на рынок, чтобы купить рыбы:

Тут рыбаки со всех сторон приспели,
За рясу графа ухватили крепко.
Те гонят чужака, другие держат,
И все горланят кто как разумеет:
«Пошел отсюда!.. Нет, постой маленько!
Ты рыбки хочешь? На, леща отведай!»
Под капюшоном спрятал граф усмешку
И молвил рыбакам: «Господь свидетель,
Меня, друзья, задушите вы этак».

Поэма «Эрве из Меца» принадлежит к ужасной «Песни о Лотарингцах». Тем не менее в ней рассказывается история некоего дворянина из Меца, который отправляет своего сына заработать средства на шампанских ярмарках. Но молодой рыцарь лучше разбирается в верховой езде, собаках и соколах, нежели в торговле сукном, мехами или драгоценными металлами, и он просто ограничивается растрачиванием отцовских денег в веселой компании. Поэт использует этот полугородской сюжет, чтобы живо описать то, что происходило на рынках Труа, Провена и Ланьи. В поэме присутствует своеобразная смесь героических сцен и картин городской жизни.

Таким образом, мы видим, что даже в феодальной среде начинают сильно интересоваться тем, что поделывают люди в городах. Жонглеры рассказывают о лавочниках и купцах не для того, чтобы показать их жертвами, которых грабит и убивает знать. Города и горожане становятся самостоятельным предметом описания.

Жаль, что для того, чтобы составить представление о городах во времена Филиппа Августа и их материальном положении, в нашем распоряжении нет иных документов, кроме рассказов историков, исторических записок и литературных произведений. Что фактически осталось в этих городах от сооружений тех времен? Несколько фрагментов крепостной стены, вроде той, что мы видим в Париже, и церкви — все остальное исчезло. Нет больше городских домов той эпохи: ведь большая их часть была деревянными, и само собой разумеется, они разрушились, а что касается домов каменных, тогда очень редких, то те, которые можно бы было уверенно датировать концом XII или первыми двумя десятилетиями XIII в., неизвестны; самые древние, бесспорно, восходят не ранее чем к правлению Людовика Святого. Не осталось даже общественных зданий, приемной для горожан, ратуши, которые можно бы было с уверенностью отнести к предшествующей Людовику Святому эпохе, за исключением, возможно, ратуши Сен-Антонена в департаменте Тарн-и-Гаронна.

* * *

В то же самое время, когда исторические и литературные источники времени правления Филиппа Августа в первый раз с начала средневековья доносят до нас довольно многочисленные и точные сведения о городах — их внешнем облике, материальном состоянии городской жизни — они начинают также сообщать (и это тоже внове) о социальной значимости горожан. До этого времени история почти всегда говорила о населении городов как о безликих сообществах, получивших от сеньора добром или силой хартии о привилегиях и коммунальных вольностях. С конца XII в. они представляются нам более конкретно: в каждом важном центре крупные городские семьи становятся известными по имени, родству и потомству; они часто связаны с сеньориальной властью, вступают в обладание городскими магистратурами и становятся собственниками земли и даже дворянских фьефов; они отправляют высокие должности при дворах феодальных суверенов. Именно правление Филиппа Августа знаменует приход класса горожан в политическую жизнь.

Перенесемся прежде всего в центр капетингской монархии, в сам Париж. Там в 1190 г. происходит совершенно беспрецедентный случай. Король Франции собирается отправиться в крестовый поход и перед началом великого путешествия составляет политическое завещание, где учреждает регентство и регламентирует осуществление публичной власти. Официально регентство возложено на указанных в акте лиц королевской крови: это королева-мать Аделаида Шампанская, дядя Филиппа Августа, архиепископ Реймсский Гийом Шампанский. Но из самих выражений документа 1190 г. следует, что король облек регентов весьма ограниченной властью и дал им в качестве соправителей, даже, можно сказать, контролеров, совет из дворцовых должностных лиц, монахов и шести парижских горожан. Степень участия этих бюргеров в делах значительна: именно им поручена во время отсутствия короля охрана казны и даже королевской печати; у каждого из них будет ключ от сундуков, стоящих в Тампле; в случае, если король умрет во время паломничества, для нужд наследника, принца Людовика, выделяется определенная сумма, хранение которой поручается не только шести горожанам, но «всему народу Парижа». Таким образом, Филипп Август дает представителям парижского бюргерства власть над финансами и общей администрацией королевства.

Нам известны имена этих горожан, впервые в истории Франции принявших участие в государственном управлении. Они совершенно простонародны: Тибо Богатый, Отон Мятежник, Эбруэн Меняла, Робер из Шартра, Бодуэн Брюно, Николя Буассо. В течение восемнадцати месяцев, пока Филипп Август оставался на Востоке, от имени регентского совета было разослано определенное число королевских грамот; они скреплены специальной печатью, и в них встречаются формулы вроде следующей: «В присутствии наших горожан», «по свидетельству наших горожан». И эти горожане указаны — ими являются, помимо шести названных, другие именитые лица или члены их семей: Жан, сын Эбруэна, Матье Малый, Эбруэн, сын Рембо. Так что воля Филиппа Августа в данном случае была действительно выполнена и парижское бюргерство реально приняло участие в регентстве, что доселе было невиданным делом. И — вещь еще более примечательная — Филипп Август пожелал, чтобы во время его отсутствия во всех городах домена, а не только в Париже, представители горожан были бы приобщены к власти, осуществляемой его должностными лицами, ибо в другой статье завещания 1190 г. говорится, что во всех королевских превотствах каждый прево может решать дела города, подчиненного его юрисдикции, только вместе с четырьмя горожанами, из которых по крайней мере два избраны им в своем бурге.

Однако это участие горожан в центральном управлении и местной администрации было лишь иллюзией: когда Филипп Август вернулся во Францию, он снова целиком и полностью взял власть в свои руки. Но подобный знак доверия к жителям городов оставил в их памяти признательное воспоминание, и следы пребывания их у власти не исчезли — завязались отношения, выработались привычки управлять; союз, заключенный между королевской властью и городским населением, пережил частное обстоятельство, его породившее. После 1190 г. горожане снова появляются в окружении суверена, а один из предводителей парижских горожан, Эд Аррод, исполняет при дворе должность хлебодара. Его имя много раз фигурирует в королевских грамотах: в 1211 г. Филипп Август дарует ему два дома в Париже, а в 1217 г. отдает ему же многочисленные участки для рыболовства на Сене, близ Большого и Малого мостов. Этот человек явно является одним из доверенных лиц короля. В 1219 г. Николя Аррод вступает с другим горожанином, Филиппом Амеленом, членом его семьи, во владение парижским превотством.

То же самое происходит во всех сеньориях. Графы Шампанские с конца XII в. принимают горожан своего фьефа в качестве сержантов, прево, бальи; они допускают их в свой совет, суд, то есть в центральную администрацию. Достаточно назвать Ламбера Бушю из Бар-сюр-Об. Сей Ламбер Бушю занимал с 1200 по 1225 гг. одну из важных должностей при графе Шампанском: он стал казначеем графства. Его видят при шампанском дворе уже с 1195 г. Использовали его по-разному — как судью, арбитра, специалиста, которому поручались дипломатические миссии. В 1224 г., когда граф Шампанский отбыл с Людовиком VIII в поход на Сентонж, этот горожанин из Бар-сюр-Об, по-видимому, выполнял функции наместника Шампани на время отсутствия суверена.

Если городская аристократия начинает занимать видное место в советах королевства и феодальной знати, то тем более она возвышается в своей среде, в городах. Здесь она обладает муниципальными правами, и мы часто видим, как на Севере, так и на Юге, что городские магистратуры становятся монополией одних и тех же семейств. Так начинаются буржуазные династии.

В Руане с 1177 г. это семья Ферганов, завладевшая главной должностью в коммуне — должностью мэра. И этот мэр уже лицо значительное. Его имя встречается во многих хартиях плантагенетских королей рядом с именем королевского канцлера и судьи, с именами «пэров», то есть муниципальных советников коммуны, числом в сто человек: Николя Груане, Гийома Кавалье, Люка де Донжона, Гийома Малого, Николя из Дьеппа и др. Многие из этих руанских горожан стали мэрами после Фергана в первые двадцать лет XIII в., и в списке этих мэров появляются другие имена, также простонародные — Жан Фессар (1186 г.), Матье Толстый (1195—1200), Сильвестр Меняла (1208-1209), Николя Пигаш (1219-1220).

В Ла-Рошели выдвигаются богатые бюргерские семьи Оффре и Фуше. Александр Оффре основывает в 1203 г. знаменитый дом для раздачи милостыни в Ла-Рошели, а Пьер Фуше в своем завещании, составленном до 1215 г., передает, совсем как знатный сеньор, значительное состояние аббатству Фонтевро. Он друг Алиеноры Аквитанской: в 1209 г. она «отдает» этого Пьера Фуше, своего горожанина, коего она называет «дорогим и верным нашим человеком», монахиням Фонтевро, то есть передает аббатству доходы, получаемые ею от Фуше.

В Бордо большие семьи Коломбов, Кало, Монеде, Беге оспаривают в течение всего XIII в. высокие должности в коммуне. Гийом Арамон Коломб уже в 1220 г. был мэром. Но документы сообщают нам о еще более ранних мэрах: Пьере Андроне в 1218 г. и Пьере Ламбере в 1208. Сей Пьер Ламбер известен только по одной, но довольно любопытной хартии. В 1208 г. кастильский король, враг Иоанна Безземельного и союзник Филиппа Августа, осадил Бордо. Бордосцам, чтобы защищаться, пришлось самим разрушить несколько церквей и лазаретов, принадлежавших приорству святого Иакова Бордоского. Дабы возместить монахам ущерб, мэр Пьер Ламбер пожаловал им хартию, изданную от его имени и имени коммуны, по которой разрешал строить им на определенных каналах столько домов, сколько им угодно, при условии не жаловать их, не продавать и не сдавать никому. И хартия начинается так: «От Пьера Ламбера, мэра Бордо, присяжных и всей коммуны Бордо всем тем, кто прочтет настоящую хартию, привет».

В это же время крупные судовладельцы из Байонны — Дардиры и из Марселя — Мандюэли, имена которых появляются во многих актах, относящихся к торговле или общественным работам провансальской области, становятся со своими деньгами могущественными персонами, которые говорят почти на равных со знатными баронами и прелатами. Когда эти богатые бюргерские семьи становятся во главе вольного города, коммуны или полностью независимого города-республики, их гордость переходит все границы. Они образуют у себя настоящую сеньорию, включаясь в феодальную иерархию и считая себя равными суверенным баронам. И в самом деле, становясь хозяевами муниципальной земли, они пользуются всеми прерогативами, связанными с суверенитетом: у них есть законодательная власть, право юрисдикции или издания указов, судебная, гражданская и уголовная власть, право облагать город налогами; как и у сеньоров, у них своя печать, дозорная башня, играющая роль их донжона, укрепления, за которыми следят, виселицы и позорные столбы как символ высшей юрисдикции. Такая республика, как Авиньон, в своем договоре, заключенном с Сен-Жилем в 1208 г., гордо провозглашает, что «зависит только от Бога». Она присваивает себе полную автономию, право заключать мир и объявлять войну, и худо будет тому, кто навлечет на себя гнев этих бюргеров: захватив в засаде своего врага, барона Гийома де Бо, авиньонцы содрали с него кожу и порубили тело на куски.

Бюргерство того времени добилось своего места не только в административных и судебных органах и в политическом управлении. Оно начинает выдвигаться и как военная сила, как составная часть королевского и сеньориального войска. Впервые историографы с некоторыми подробностями говорят о городском ополчении, с похвалой отзываясь о нем, что также ново. Гийом Бретонец рассказывает, как король Генрих II Английский, захватив в 1188 г. Вексен, попытался взять и город Мант. К великому изумлению англичан, горожане вышли из стен своего города при полном вооружении и двинулись в полном порядке на врага, да так, что последний, заподозрив ловушку, отступил. И хронист вкладывает в уста Генриха следующие слова:

Что за безумцы эти французы и откуда идет сия дерзость? Это маленькое население Манта, насчитывающее едва ли пять тысяч человек, осмеливается мериться силами с бесчисленным войском моих рыцарей! Эти люди, коим скорее пристало бы забиться в погреба и запереться за своими дверьми, шагают на нас с обнаженными мечами!.

Феодальный мир настолько не привык к подобной отваге простолюдина, что Гийом Бретонец считает себя обязанным посвятить тираду из пятнадцати стихов прославлению в лирическом тоне подвига мантской коммуны:

О коммуна, кто смог бы достойно воздать тебе похвалу? Какой триумф для тебя — заставить короля Англии тут же отступить, даже не осмелясь взглянуть тебе в лицо! Если бы мой поэтический талант оказался на высоте сюжета, твоя храбрость стала бы известной всему свету. Если только моим стихам окажут хоть какое-то доверие, твое имя навечно останется на устах наших внуков, и слава твоя будет воспета самым отдаленным потомством!

Тот же автор упоминает коммуны, используемые не только в качестве крепостей, способных остановить продвижение вторгшегося войска, но и посылающие свое ополчение дальше; например, оно действовало совместно с рыцарями Филиппа Августа в битве при Бувине. Однако относительно смысла этого отрывка у Гийома, хотя и предельно ясного, долго заблуждались. Общественному мнению, которое трудно переубедить, хотелось, чтобы ополчение Корби, Амьена, Бове, Компьеня, Арраса самым решительным образом повлияло на победный исход сражения, в то время как в действительности жители коммуны появились в битве лишь затем, чтобы их отбросила и растоптала немецкая конница. Коммунальные ополчения никогда не оказывали большой помощи войску, даже королям и сеньорам, которые их использовали: кавалерия, как мы уже говорили, не считалась с пехотой и скакала по ее телам, чтобы скорее схватиться с врагом. Именно коммуны сами по себе, рассматриваемые как надежные крепости, как элемент обороны, были по-настоящему полезны суверенам, от которых они зависели.

* * *

Приход к публичным должностям простолюдина, его вторжение в политику, дела и даже в военную среду вызвали проклятия и гневные отповеди феодальных поэтов. Ему не прощали выхода из своего сословия: все эти выскочки могут только предавать, и горе тому, кто их использует! «Ах, Господи, до чего же плохо поступил, — читаем в „Жираре Руссильонском“, — добрый воин, который из сына простолюдина сделал рыцаря, а потом — своего сенешаля и советника, как поступил граф Жирар с этим Ришье, которому он дал жену и много земли, а тот потом предал Руссильон Карлу Гордому». Граф Ричард, герой «Песни о Коршуне» (авантюрного романа, написанного до 1204 г.), получает секретное послание императора, касающееся простолюдинов. Император признается, что он больше не властитель империи и не смеет без страха переехать из одного города в другой. Он был неправ, доверясь своим сервам и возвысив их; ныне же они захватили его замки, города и леса. В заключение он умоляет Ричарда принять должность коннетабля и прийти к нему на помощь. Граф отправляется во Францию за самыми храбрыми рыцарями и по истечении полутора лет освобождает императорскую землю ото всех простолюдинов, занявших замки. Мораль: «Пусть никогда не войдет в ваше сердце ни один серв настолько, чтобы вы сделали его бальи. Ибо благородный человек будет опозорен и побежден, если сделает простолюдина своим хозяином. Да разве может простолюдин стать благородным и свободным?»

Таково мнение феодалов о выскочках-горожанах. Оно выражено совершенно ясно и в другой поэме, написанной в начале XIII в. — «Романе о Розе». Или «Гийоме Дольском». Основным персонажем поэмы является германский император по имени Конрад. Этого императора обожает вся знать, «потому что он не принадлежит к числу тех королей или баронов, которые ныне дают своим слугам ренты и превотства на откуп», рискуя увидеть свои земли «погибшими», всех «униженными» и себя самих опозоренными. Этот же император Конрад, мудрый человек, набирает своих бальи среди вассалов, то есть низшей знати, любящей Бога и боящейся позора. Что же до крестьян и горожан, то он позволяет им обогащаться, хорошо зная, что их деньги станут его деньгами и он сможет, когда пожелает, отобрать их в свою казну. И подобная система превосходна! Нет ярмарки, на которой купцы не покупали бы коня для императора — их подарки стоят больше, чем вносимые ими налоги. Органы правопорядка его королевства настолько совершенны, что «купцы могут проезжать по нему с такой же безопасностью, как через монастырь».

Вот тот социальный порядок, о котором мечтают феодальные поэты: благородные остаются при всех должностях, а бюргеры сидят в своих городах, где им позволено наживать состояние, чтобы им воспользовался сеньор. Что же доказывают эти два любопытных отрывка, выбранных среди множества других, им подобных? А то, что в эпоху, о которой идет речь, подъем бюргерства, использование горожан во всевозможной общественной деятельности начинало всерьез беспокоить знать и воинов, которым приходилось склоняться перед простолюдинами, когда те оказывались облеченными публичной властью. Но феодалам нечего было делать; тщетно они сопротивлялись этой волне — она вышла из берегов, и жонглеры волей-неволей вводили в свои сюжеты песен ненавистных и презираемых ими горожан.

Почитаем, например, вот эту часть героической поэмы о Лотарингцах, героем которой является Ансе, сын Жербера. Автор поэмы выводит на сцену графа Эрно, видящего, что вот-вот умрет, и желающего отомстить своим сыновьям, его предавшим. Он велит позвать к себе мэра Бордо:

Он велел послать за мэром Уденом и собрать городских старейшин. «Уден, добрый мой господин, — говорит ему граф, — вы должны остерегаться разных злодеяний против Бордо на море. Злодеев вам поручается наказать. Тех, кто чинит зло, следует убить. Так что прошу вас, во имя любви, приказать, чтобы меня избавили от моих сыновей». Уден отвечает: «Успокойтесь, сир. Мы не собираемся у вас ничего охранять, и вы не можете никому приказать».

И он объясняет этот гордый ответ, напоминая графу, что является вассалом не его, а короля. Тон, которым этот горожанин разговаривает со знатным сеньором, показателен, и любопытно отметить, что автор поэмы, писавший, по всей вероятности, в первой половине XIII в., утверждает, что коммуна Бордо зависит от королевства, а не от сеньориальной власти.

В этих феодальных поэмах, занимая некоторое место, появляется и городское ополчение. Правда, часто о нем упоминают в насмешку, чтобы выставить горожан трусами. В начале «Песни о Жираре Руссильонском» поэт изображает горожан Руссильона, которым граф Жирар поручил охранять городские укрепления, осажденные королем Карлом. Но едва наступает ночь, как вся эта местная гвардия, рассудив, что лучше отправиться спать, оставляет свои посты. И предатель тотчас же пользуется этим малодушием простолюдинов, чтобы указать неохраняемые места осаждающим крепость. Однако в конце поэмы этих горожан представляют нам в более благоприятном свете; они плачут от радости, узнав, что Жирар вернулся из изгнания, и храбро помогают в борьбе, которую ему приходится вести за свое наследство.

В конечном счете феодальный поэт невольно представляет нам не всех простолюдинов неприятными и смешными. Среди них есть и такие, что достигнут рыцарского достоинства, как Риге в «Гарене», один из героев эпопеи, который сражается как лев и даже оказывает сопротивление французскому королю. И все-таки, как мы видели, Риго в некотором отношении остается комичным. У других персонажей, таких, как Симон в «Берте Большеногой» или Давид в «Детстве Карла Великого», комическое начало исчезает. Поэты наконец начинают воспринимать положительно людей низкого происхождения: поэма о Дореле и Бетоне прославляет простого жонглера, а в поэме об Ами и Амиле два серва достойным восхищения образом доказывают свою преданность хозяину.

Бюргерство возвышается и день ото дня занимает все более значительное место в обществе.


Примечания:



7

Пер. Н. Рыковой. Кретьен де Труа. Эрек и Энида. Клижес. М.: Наука.



8

Пер. В. Мнкушевича. Там же. С. 375.







 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх