• 1. Побудительная сила страха
  • 2. Необходимые оговорки
  • 3. Немного о любви
  • Вместо предисловия

    1. Побудительная сила страха

    Один из руководителей Комитета государственной безопасности СССР прислал в «Московские новости», газету, где я работаю обозревателем уже шестой год, статью[1]. Подписался псевдонимом — Вячеслав Артемов. Впрочем, его настоящая фамилия — не самая большая тайна КГБ. Это генерал Гургенов, заместитель начальника Первого Главного Управления КГБ СССР (внешняя разведка)[2]. Статья называлась «Орден меченосцев?» и являла собой критический ответ на мой очерк «Мина замедленного действия. Политический портрет КГБ», опубликованный газетой в апреле 1991 года.

    Статья генерала госбезопасности оригинальностью и новизной оценок не отличалась. «Вы, журналисты, нас все ругаете, а мы, сотрудники КГБ, давно перестроились и стали хорошими, вместе со страной двигаемся от тоталитаризма к демократии» — так примерно можно интерпретировать ее суть. Что касается трагического прошлого, стоившего стране десятков миллионов безвинно убиенных жизней, то — да, признает генерал, трагическое прошлое было. Но при чем тут мы, в чем нам каяться? — недоумевает он.

    О тысячах и тысячах искалеченных КГБ судеб в 60-х, 70-х, 80-х годах генерал, проработавший в органах, по его собственному признанию, почти 30 лет, даже не упоминает. Как будто не было генерала-диссидента Петра Григоренко, в здравом уме и твердой памяти отправленного органами на долгие годы в психиатрическую лечебницу. Не было Юрия Галанскова, 32-летнего поэта-правозащитника, погибшего в лагере в семьдесят втором году (он писал оттуда: «Каждый мой день — мученье».){1} Не было Анатолия Марченко, умершего в Чистопольской тюрьме, Андрея Сахарова, возвращенного из горьковской ссылки уже Горбачевым. Не было поэтессы правозащитницы Ирины Ратушинской, отсидевшей четыре с лишним года в лагере ЖХ-385/3–4 для особо опасных государственных преступников и лишенной — как наказание — советского гражданства в 87-ом. Как будто не было, наконец, спецгруппы КГБ «Альфа»{2} в Вильнюсе в ту страшную, кровавую ночь с 12 на 13 января 1991 года, когда под танками и пулями погибло 14 человек.

    Зато на журналистов генерал гневается. Они, журналисты и политологи, пишет он, соревнуются в том, «как отринуть чекистов от общества, заставить почувствовать себя изгоями, если хотите, «врагами народа» эпохи перестройки».

    К теме «чекистов-изгоев» я еще вернусь в этой книге. Примечательно другое. Руководители нынешнего КГБ, и наш генерал тут не исключение, всячески открещивались, и продолжают открещиваться и теперь, от своих прародителей — ВЧК и НКВД. Напомню: ВЧК — Всероссийская Чрезвычайная Комиссия, созданная в декабре 1917 года и залившая страну кровью в первые годы советской власти. НКВД — Народный Комиссариат внутренних дел, продолживший традицию геноцида в отношении собственного народа в годы сталинского режима. Так вот, утверждая, что КГБ не является ни правопреемником, ни наследником этих организаций, руководители советской госбезопасности почитают, как видим, за честь именовать себя «чекистами». Можно ли представить себе, чтобы сотрудники германской службы безопасности публично называли себя «гестаповцами»?

    Впрочем, давно знаю: бесплодное это занятие вступать в полемику с «критиками» из КГБ. Как сказал поэт — «мы люди разной группы крови». И, видит Бог, я не стала бы этого делать, тем более в предисловии к книге, если бы… Если бы не последний абзац статьи генерала. Точнее даже — одна фраза из нее: «Порой мне кажется, — пишет генерал, — что появление многочисленных статей и памфлетов о КГБ — это проявление синдрома неизжитого страха, когда причиной страха является сам страх».

    Страх? — говорите, генерал, движет нами, журналистами, и мной в частности? Да, черт побери, страх! Тут Вы попали в точку. Я даже могу Вам, генерал, рассказать кое-что о его истоках.

    Сначала, когда я брала свои первые интервью у сталинских следователей и нынешних сотрудников КГБ (а вы — не Вы лично, генерал, а Ваши коллеги всячески препятствовали потом этим публикациям), я испытывала что-то вроде детской боязни перед чужой, темной, закрытой комнатой. В нее надо войти — и любопытство, и профессиональное самолюбие к тому толкают, но что там, за стенкой, какие монстры скрываются по темным углам — неизвестно.

    Короче, вошла. Раскрыла пожелтевшие архивные папки… С их страниц чудом оставшиеся в живых жертвы той многолетней варфоломеевской ночи рассказали мне о том, что с ними делали «славные чекисты». Потом нашла этих славных чекистов. Они расселись по креслам этой моей «комнаты». По-разному расселись. Кто — с достоинством, кто — в известной лакейской позе: «чего, барин, изволите?». Так вот, они говорили, говорили, а я слушала их и не переставала изумляться поразительной способности системы, именуемой «органами госбезопасности», к регенерации, к приспособлению, к умению из одной жизни — делать две, поражалась ее таланту любые, самые благие изменения в обществе обращать себе — в прибыль, людям — во зло. Тогда-то я стала понимать некоторые сегодняшние лики КГБ…

    Потом? Потом в эту «комнату» пришли те, кто, отсидев свое, пережил сталинский геноцид… Знаете, генерал, о чем я их часто спрашивала? О том, как вести себя, когда приходят арестовывать? Какие вещи брать? Стоит ли заранее приготовить чемоданчик? Как женщине соблюсти себя в условиях тюрьмы? Как перебороть там брезгливость? Полезнейшая информация, доложу Вам, генерал, — ведь всегда больше всего боишься неизвестности: внезапность — любимая метода органов…

    Ну, а дальше я встретила некоторых нынешних сотрудников КГБ. Они тоже говорили по-разному. Кто — озираясь на телефоны и двери и интересуясь, нет ли у меня в комнате или в одежде «клопа» (такого маленького микрофончика, который они сами же не раз приспосабливали в комнатах или шубах тех, кто находился под их наблюдением), — как будто я могла это знать? Другие из них, как, например, генерал Олег Калугин или полковник Владимир Рубанов, говорили в полный голос: они тоже поведали мне немало интересного о деятельности Комитета времен брежневской поры, поры андроповской, черненковской и горбачевской поры — тоже. Но все они, слышите, генерал, все без исключения убеждали меня: до тех пор, пока в стране существует КГБ, — ничего хорошего нам в своем государстве ждать нельзя.

    Вот после этого, генерал, после всего того, что я узнала, — мне действительно стало страшно.

    Страшно не за себя даже, хотя и мне не чужд инстинкт самосохранения. Страшно стало за своего ребенка, за будущее моей девочки. Страшно стало за своих близких, друзей, коллег. За — простите невольную патетику — проклятую всеми богами мою многострадальную страну.

    Вот потому, что мне страшно, генерал, я и пишу эту книгу.

    2. Необходимые оговорки

    Читатель, который ждет от меня истории Комитета госбезопасности СССР или даже истории КГБ периода перестройки, будет разочарован. Подобное мне не под силу. Более того — это сейчас никому не под силу. Как заметил один из западных исследователей КГБ, истинную историю ведомства можно будет написать только после того, как откроются его архивы. Комитет это делать не торопится. И вряд ли пойдет на такой убийственный для него шаг по собственному почину.

    Но, конечно, кое-что уже вышло на поверхность. То там, то здесь, то в этой газете, то в том журнале опубликовано немало фактов, а иногда и документов, которые как минимум дают возможность для анализа. Не говоря уже о том, что за последние 20 лет на Западе вышло несколько очень интересных исследований о КГБ. Это и книги Джона Бэррона «КГБ», и работа Эми Найт «КГБ: полиция и политика в Советском Союзе», и, конечно, книга Кристофера Эндрю и Олега Гордиевского «КГБ: взгляд изнутри».

    Любознательному читателю эти и многие другие книги дают немало информации, особенно в части деятельности КГБ за пределами Советского Союза. Очень помогли эти книги и мне, за что я искренне благодарна авторам и издательствам, их выпустившим.

    То, что вы прочитаете в моей книге — менее всего похоже на научное исследование. Эта книга не для советологов и не для специалистов по КГБ. Эта книга для обычных нормальных людей, которым не совсем безразлично, что происходит в стране, занимающей 1/6 часть планеты. Строго говоря, в этой книге я пытаюсь объяснить таким же людям, как и я, то, в чем сама пытаюсь разобраться. Я имею в виду мою бедную страну.

    И еще. Все-таки статья генерала не дает мне успокоиться. Я хочу, чтобы читатель понял, а поняв, простил бы мне некоторую, скажем так, заостренность и эмоциональность стиля.

    Для меня КГБ — это не просто очень интересный объект исследования, каковым он бесспорно является, и потому ему посвящено столько весьма неординарных книг.

    Для меня КГБ (как и для многих моих сограждан) — это часть моей жизни. К сожалению, неотъемлемая ее часть: уезжать из страны я не собираюсь, если, конечно, меня не принудят к тому особые обстоятельства.

    Для меня КГБ — это и телефоны, которые периодически прослушиваются. И отеческие предостережения: «Ты заходишь слишком далеко», передаваемые устно по разным каналам от неких высокосидящих лиц. И угрозы, как правило, анонимные, доходящие ко мне в письмах.

    Для меня КГБ — это и страх моего деда, отца матери, выстрелившего себе в висок на одиннадцатом году советской власти. И пуля, доставшаяся другому моему деду, дяде отца, расстрелянному в кровавом тридцать седьмом.

    Для меня КГБ — это и страх моего отца, человека бесстрашного, еврея-разведчика, работавшего в сорок первом на оккупированной фашистами советской территории. Его страх, когда однажды, в брежневские времена, он застал меня за чтением «В круге первом» Солженицына, вышедшем в «тамиздате». Отец попросил меня: «Не приноси больше этого домой». В те годы за интерес к подобной литературе легко можно было получить лагерный срок.

    «Генетический страх» — написал в своей статье генерал КГБ. Генетический — каюсь.

    Потому для меня КГБ — это и десятки моих друзей, навсегда покинувших страну и продолжающих покидать ее сейчас — «за детей страшно».

    И, конечно, КГБ — это история Рики и Льва Разгонов — людей бесконечно дорогих и близких мне.

    Вот теперь я должна объяснить свое посвящение.

    3. Немного о любви

    Рика и Лев познакомились в Вожаеле на каком-то производственном совещании по лесозаготовкам. Шел к концу сорок третий год, и Рика, или Ревекка Ефремовна Берг, как значилось в ее деле, работала старшей нормировщицей в конторе Управления на Комендантском лагпункте. Лев — Лев Эммануилович Разгон, тоже трудился старшим нормировщиком, но в тридцати километрах от Вожаеля на Первом лагпункте. Все вместе это называлось Усть-Вымлаг (почтовый ящик — п/я 243/11) и было оторвано от ближайшей цивилизации как минимум на сотню километров — столько было до Сыктывкара, столицы Коми республики.

    К этому времени оба они, и Рика и Лев, были уже «вольняшками», то есть лагерные сроки их кончились. Рика освободилась чуть раньше — в ноябре 1942 года. Рика была 58/10–11 КРД (то есть села по статье 58/10–11 за контрреволюционную деятельность), Лев — 58/10, часть 1 — контрреволюционная агитация в мирное время. «Пятерка» Льва иссякла в апреле сорок третьего, но ему «припаяли» второй срок еще в лагере, потом — это было чудо! — приговор отменили, и он вышел на волю уже на исходе сухого, жаркого северного лета.

    Воля, которую они получили, — это была воля в советском понимании этого слова. Они уже не сидели в лагере, их не водили утром на поверку, а потом под конвоем на работу. На работу, причем на ту же самую, что и в зоне, — таково было условие этой «воли», — они ходили сами. Но паспортов у них по-прежнему не было, не было и права выезжать куда-либо за пределы не то что лагеря — лагерного пункта. В общем, зеки — не зеки, свободные — несвободные, что-то вроде бессрочно-ссыльных. Называлась эта «воля» — «закрепленные за лагерем до особого распоряжения».

    Но все равно это было счастьем! Рике необыкновенно повезло: управление ей выделило собственную комнатку — даже не комнатку — квартирку в пятиквартирном барачном доме на берегу реки Висляны. Еще у нее была подушка, был чехол от матраса и почти настоящая двойка — юбка и кофта, лагерными умельцами сделанные из того лыжного костюма, в котором ее забрали в ноябре тридцать седьмого года из московской квартиры в Кривоарбатском переулке.

    Вот сюда, в эту сырую, холодную квартирку, каждую субботу, отдавив пешим ходом 30 километров из своего Первого лагпункта, приходил к ней ее Левушка. И был пир — по карточкам выдавали 0,5 литра постного масла и кислой капусты (голодали тогда почти одинаково и на воле и в лагере), и было счастье, и была свобода: не та свобода, что разрешила им советская власть, но та, что, молодые, брали они из искалеченной своей жизни сами.

    …О своей судьбе — семнадцать лет лагерей и ссылок — Лев Разгон рассказал в своей книге «Непридуманное»{3}. Потому я хочу чуть подробнее рассказать о Рикиной жизни.

    Она родилась в год первой русской революции (1905) в семье питерского рабочего-слесаря, профессионального революционера Ефрема Берга.

    Как и положено профессиональному революционеру, жизнь Берга была соткана из ссылок и тюрем, и потому, когда пришел февраль семнадцатого года и пала монархия, Ида Савельевна, мать Рики, была счастлива: она устала от конспирации, от догляда приставов, от передач и тюремных свиданий.

    Но на несчастье мамы, и Рики, и пятилетней сестренки Анечки Берг не был большевиком. Напротив — был в оппозиции к ним, состоял в членах партии (причем — в верхушке ее) правых эсеров.

    Бывшие соратники по борьбе с царизмом посадили его в июне 1918 года. Для мамы это был удар, от которого она так уже и не оправилась.

    Вот с этого времени, с предварительной тюрьмы на Гороховой, 2, куда они с мамой приносили передачи, и началось Рикино знакомство с советскими тюрьмами, лагерями и ссылками — сначала опосредованное, через отца, потом — личное. И продолжалось вплоть до пятьдесят третьего года. В восемнадцатом Рике было 15, в пятьдесят третьем — 48 лет.

    Ну, а за тюрьмой на Гороховой, 2, в Петрограде, последовали Бутырки — сюда Рика каждое воскресенье приходила к отцу на свидание (вещь невероятная для заключенных 1937 года). Потом, когда Рику арестовали и, пропустив через Внутреннюю тюрьму на Лубянке, привезли в Бутырки, она почувствовала себя здесь как дома — «в Бутырках я знала все».

    (Из разговора Рики со Львом:

    Рика: «Любочка, когда тебя привезли во Внутреннюю тюрьму, стены были белые?»

    Лев: «Да.»

    Рика: «А у нас — все исписаны. И в туалете я вырезала: «5 лет КРД[3]. Р. Берг».)

    Дальше у отца была еще какая-то тюрьма — кажется, где-то в Суздале, и Рика туда тоже ездила, дальше был 1922 год, знаменитый процесс над правыми эсерами, проходивший в Колонном зале Дома Союзов, — на нем председательствовал Пятаков, а обвинителями выступали Крыленко, Луначарский и Покровский. Родственники подсудимых получили места в первых рядах. На вопрос суда: «Признаете ли вы себя виновным?» — Ефрем Берг ответил: «Я виновен только в том, что я мало с вами боролся. Я буду продолжать бороться и дальше».

    Бергу дали 5 лет — столько же, сколько потом, в 37-ом, и Рике. Из них два года Ефрем Берг провел в одиночке на Лубянке, остальные — в ссылке в Нагорном Дагестане: здесь умерла мама, здесь Рикино образование пополнилось и знанием ссыльной жизни.

    Из Дагестана Берг уже и не выбрался. Вернее — выбрался, но куда, в какую тюрьму, то сокрыто в архивах КГБ, — известно только, что осенью 1938 года он был расстрелян[4].

    Рика уже в это время сидела в Бутырках — ожидала этап в Марийские лагеря.

    Когда Рику пришли брать — она не испугалась: «Я всегда знала, что меня посадят». Полугодом раньше НКВД пытался ее вербовать — она отказалась, вернулась домой и сказала первому мужу Коле, молодому, похожему на Есенина и очень удачливому человеку (впрочем, потом он тоже оказался в лагерях): «Теперь — все».

    Рику привезли на Лубянку, и здесь она явственно поняла: жизнь — кончилась, это — навсегда. У нее за спиной был богатый опыт отца.

    Но я собиралась писать о любви.

    А любовь была. Ах, какая это была любовь! Правда, одно время Льву запретили появляться в Вожаеле. Любовь начальство преследовало (это же — свобода!). Разврат, свальный грех — пожалуйста, но только не любовь.

    Но Лев нарушал и эти запреты, а когда не мог, они звонили друг другу по телефону, — благо в конторах телефон был, — говорили до тех пор, пока телефонисткам не надоедало слушать их излияния.

    В сорок пятом война кончилась, Рика и Лев — не без трудностей — получили «раскрепление», то есть паспорт, в котором стояла пометка: без права селиться в Москве, Ленинграде и еще в двухстах с лишним городах Страны Советов, получили отпуска и оба съездили в Москву.

    В Москве Лев увиделся, если не сказать точнее — познакомился со своей Наташкой — дочкой, которой, когда его забрали, был год. Наташка жила с бабушкой: Оксана, ее мама и первая жена Льва, погибла, не дойдя до лагеря, на одной из пересылок. Оксане было 22 года.

    Рику в Москве не ждал никто: сестра Анечка умерла в войну, по дороге в эвакуацию.

    А потом вышла им возможность и вовсе уехать из лагеря.

    Жили нелегально в Москве у Левиной мамы — пока соседка не донесла, потом перебрались в Ставрополь, маленький южнорусский городок. Жили тяжело и голодно — Лев работал методистом в кабинете культпросветработы, Рика печатала на машинке, — короче, денег не было никаких. Но жили замечательно — они снимали угол у медсестры Жени: за занавеской у них была узкая, покрытая коричневым дерматином медицинская кушетка.

    Рику арестовали в марте 1949 года.

    Взяли ее как «повторницу», то есть за то, что сидела первый раз. Потому следствие было скорым и немудреным, зато Рика кое-что добавила к своему тюремному образованию. Например, если в тридцать седьмом в камере позволяли сидеть, то в сорок девятом присесть можно было только после отбоя. В тридцать седьмом в камере табуреток могло не быть, в сорок девятом — были, но намертво привинченные к полу и так, что нельзя было прислониться к стене и нельзя было облокачиваться на маленький тюремный столик — только когда ешь, — спина от такого сидения деревенела.

    Впрочем, тюремного опыта у Рики было предостаточно. Она знала, что из трусиков выдернут резинку, и знала, как их закрутить, чтобы они не спадали. Знала, что подвязки для чулок отнимут, и знала, что в этом случае надо сделать с чулками и как обойтись без белья вовсе. (Однажды в камеру ввели женщину — очевидно, из высших слоев. Дверь захлопнулась, ключ повернулся, «глазок» открылся и затух, а женщина продолжала стоять, обхватив себя крест-накрест руками, и — плакать. «Что?» — кинулась к ней Рика. Было видно: женщину еще не били. «У меня, — голос ее захлебывался, — у меня… отобрали грацию». И она показала на свою большую грудь, ничем не поддерживаемую под платьем. «Господи, и вы из-за этого плачете?» Камера — уже повидавшая камера — хохотала до слез: «Отобрали грацию, и она — убивается… Тут жизнь отбирают»…) Знала Рика, как вымыться и постираться в тюремной бане, когда на все про все одна шайка воды, и знала, как соблюсти — назовем это деликатно — женскую гигиену, когда ничего нет, и воды даже нет, но есть, скажем, снег: она всегда тщательно следила за собой. Знала, что рыбные кости, если они попадались в супе, выбрасывать нельзя — они заменяли запрещенные в тюрьме иголки. Не было костей — делали иголки из спичек, затачивая их о кусок сахара. Нитки же добывали из собственной одежды, либо покупали в лавочке цветные хэбэшные майки. Знала, как преодолеть брезгливость, когда надо пить из той же кружки, из которой только что пила сифилитичка, как разговаривать с уголовниками, как обороняться от ВОХРы (вооруженная охрана лагеря) и прочего начальства мужского пола…

    …В тюрьму Лев, выстаивая длинные очереди, регулярно передавал ей посылки. Писать друг другу было нельзя, но Левушка и тут перехитрил тюремщиков.

    Лев писал ей на продуктах. На скорлупе варенного вкрутую яйца вывел дату их той, лагерной свадьбы. Для тюремщиков — цифирки и цифирки — мало ли какие даты на яйцах ставят, а для Рики — изумительное воспоминание и все остальное, что при таких воспоминаниях люди друг другу говорят.

    Царапал слова, нет — сло-ва! — гвоздем и на баранках — будут ли тюремщики каждую разглядывать? И на расческе, что Рике вдруг понадобилась, — тоже царапал.

    Рика написать ему и этой малости не могла, а потому, расписываясь на квитанции в получении передачи, долго и тщательно выводила: имя, отчество, фамилию, дату, что означало: со мной все хорошо, весточку получила — спасибо, рада, думаю о тебе, очень беспокоюсь и тоскую… В годовщину их свадьбы, не имея никакой другой возможности с тем Левушку поздравить и снова сказать то, что всегда ему хотелось сказать, Рика бросила курить. «Передайте, чтобы сигареты мне больше не приносил — с 15 июня я больше не курю, — попросила она тюремщиков. — Пожалуйста, скажите, что именно с 15-го я больше не курю»…

    В общем, они оба знали, как выжить в тюрьме, на этапе, в лагере. Теперь Рике предстояла ссылка.

    Ссылку ей дали вечную — так было записано в приговоре. Отбывать ее предстояло в Красноярском крае, в Сибири, в маленьком селе Бирилюсы.

    Рика не волновалась, она же знала: «это — навсегда». Беспокоил ее Левушка.

    Разгон был на свободе еще почти целый год. Он даже успел съездить к Рике в Бирилюсы, пожить полтора месяца в крошечной Рикиной комнате «за огромной русской печью в большой, нелепой по нашему среднерусскому представлению избе» (так у Разгона в книге). Они ходили вечерами в гости, или Рика, вернувшись с работы, жарила рыбу, и они закатывали свои бирилюсинские пиры, — они были вместе и наслаждались жизнью «сожителей в незаконном браке», хотя в Рикином уголовном деле Лев проходил уже как муж, а Рика — в деле Льва — как жена. Жили, любили и строили всякие планы о дальнейшей их замечательной жизни в далеком сибирском углу.

    О том, что Льва, наконец, взяли, Рика узнала просто: в пятницу, как было между ними условлено, не пришла от Льва телеграмма, потом получила письмо: «Лев заболел той же болезнью…» — написала ставропольская квартирная хозяйка.

    На душе у Рики было муторно, но, в конце концов, то, что Льва должны снова посадить, она знала и потому ждала известия о том, куда дадут ссылку ему. А там… Там они уж как-нибудь соединятся, как-нибудь упросят гуманную советскую власть дать им разрешение отбывать свои вечные ссылки вместе.

    Лев получил десять лет лагерей. Статья 58/10 — контрреволюционная агитация.

    Когда Рика узнала об этом, о том, что не ссылка — срок, лагерь, — она завыла.

    Закричала, как никогда не кричала в своей жизни. Она понимала: еще десять лет лагеря Левушке не выдержать — не выжить, у нее же вечная ссылка (выезд из места ссылки, даже временный, приравнивался к побегу и «обеспечивался» 25 годами каторги), значит, и свидания к нему в лагерь не видать.

    …Я не могу спокойно писать об этом. Я пытаюсь понять состояние этой, уже не молодой, сорокапятилетней женщины, которая влюбилась — сильно, страстно посреди того лагерного кошмара, которая прожила — не по-человечески, не нормально, но безумно, до истомы, счастливо шесть, или почти шесть, лет, и вот… Вдова — не вдова, жена — не жена, и холодная пустая постель…

    А каково было Льву?!

    Он кричал на допросе своему следователю Годаю:

    «Я еще поживу! Да и в лагере я буду жить! Будь уверен! Буду книги читать, водку пить, спать с вольнонаемными медсестрами да врачами — женами начальников!.. Мне сейчас сорок два года, когда выйду на волю — мне будет пятьдесят два… Я еще поживу!»

    Он кричал, но он-то, прожженный зек, доходивший от цинги в тридцать девятом, он-то знал, что это такое — еще 10 лет лагерей.

    Пять лет. Пять лет они почти каждый день писали друг другу письма. Все письма Льва Рика рвала — она не хотела, чтобы когда-нибудь, при следующем аресте или новой ссылке, их читали энкаведешники.

    Рика вернулась в Москву в пятьдесят четвертом. Лев через год, в пятьдесят пятом. У них не было ни кола, ни двора, ни имущества — буквально ничего. Только 31 год лагерей и ссылок — на двоих.

    Когда они расписались, у них не оказалось денег даже на «четвертинку».

    Что было потом? Лев писательствовал, Рика печатала на машинке, они растили Наташку. Своих детей Рике заводить было поздно, хотя врачи и говорили ей, что Господь Бог создал ее для деторождения. Но то — Господь Бог, а здесь — советская власть… А детей Рика любила. Получили комнату, потом квартирку — 28 квадратных метров.

    В разговоре, в обиходе у них сохранились лагерные слова и привычки. «Пайка», «оправка» — это из повседневного лексикона.

    Где бы ни были, никогда не оставляют ключ снаружи, — память о тюрьмах, надзирателях и ключах, закрывавших их в камерах с той стороны — на годы.

    Впрочем — «что было потом?» Что было?

    Любовь. И наша жизнь.

    Потом… Потом грянула перестройка, и Лев Разгон опубликовал свою книку «Непридуманное», которую писал в стол последние двадцать лет. Разгон сразу и как-то оглушительно стал знаменитым.

    Они съездили в Италию, в Англию, во Францию… Рика смеялась: «Надо было дожить до 83 лет, чтобы впервые поехать за границу»…

    Летом 91-го какие-то киношники затеяли о Разгоне фильм. Повезли его в Бутырки — к той камере, где он когда-то сидел… Лев вернулся оттуда не в себе — плакал.

    В Бутырках, по словам Разгона, многое изменилось. В его камере теперь была вода, чтобы умыться, парашу заменил цивильный унитаз, и сидело не 70 человек, как в те, Левушкины времена, а всего 40…

    Но когда баландер (человек, раздающий «баланду» — некое месиво, именуемое едой) стал разливать по мискам еду и подавать ее в камеру, Левушке стало плохо.

    «Я не знаю, как это объяснить, но я вдруг почувствовал, что я — с ними, с теми, кто сидел в камере… Да, да, они уголовники, они совершили преступление. Но там, в Бутырках, где мир разделен на тюремщиков и зеков… Короче, ощущать себя на стороне тюремщиков я не мог»…

    Я как-то спросила Рику: «Когда вас выпустили из ссылки, вы… не боялись, что возьмут и в третий раз?»

    «Я и сейчас боюсь», — ответила Рика.

    …Я любила наблюдать за ними. Рика после многочисленных переломов ходила трудно, но все равно в фигуре, в повороте головы, в руках, — во всей ней было что-то царское.

    Она больше молчала — говорил Лев, и я всегда видела, как, слушая его, улыбались уголки ее губ и глаза: она смотрела на него любовно и чуть снисходительно: «Не петушись!» Дело не в разнице в годах — какая тут разница? — 86 и 83 — просто во Льве действительно много мальчишеского.

    Когда они сидели рядом на лавочке, Лев клал руку между ладошек Рики. Они разговаривали с кем-то или друг с другом, и Рика беспрестанно похлопывала-поглаживала Левушкину руку. Так было покойно ей. Так было покойно ему.

    Боже праведный! Такая жизнь за спиной — такая тяжелая, долгая жизнь, а все — любовники… «Если есть на свете любовь»… Если есть на свете любовь — они ее избранники. Рика и Лев Разгоны.


    Примечания:



    1

    Июнь 1991 г.



    2

    И сейчас генерал сохраняет свое место.



    3

    Контрреволюционная деятельность.



    4

    Вадим Бакатин, в бытность свою Председателем КГБ, дал указание разыскать дело Берга — дабы Рика могла, наконец, узнать, когда ее отец был убит и где похоронен. Но Бакатина сняли, а новое руководство Министерства безопасности России обещания своего предшественника выполнять не сочло необходимым. Рика умерла так ничего и не узнав о последних днях отца.







     

    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх