• Конвульсионеры
  • Мнимый спаситель
  • Генерал Лалли
  • Полковник Дюмурье
  • Инженер Герон
  • В Бастилию – по собственному желанию
  • Дела семейные
  • Писатели в Бастилии
  • Глава шестая

    Бастилия при Людовике XV

    Конвульсионеры

    В царствование Людовика XV, продолжавшееся пятьдесят один год, произвол властей достиг своего апогея. В это время в Бастилию заключали и за государственные преступления, и за самые мелкие проступки: Бастилия была тогда и государственной тюрьмой, и гауптвахтой, куда сажали на день-другой.

    Личность Людовика XV во многом определила характер его царствования. Его не воспитывали для управления страной; в детстве он был такого слабого телосложения, что от него требовалось только одно: чтобы он жил. Его звали «Возлюбленным», но не потому, что его сильно любили или он старался заслужить любовь народа, но лишь потому, что смотрели на него как на драгоценное сокровище нации, которого опасались лишиться. Одним своим существованием король гарантировал аристократии привилегии, народу – мир; золото – вверху, хлеб – внизу.

    Воспитанный регентом и его двором, Людовик привык жить только для себя. Его правление можно назвать всеобъемлющим эгоизмом власти: оно прошло без малейших попыток провести какие-нибудь полезные реформы. Все внимание правительства было обращено исключительно на охрану старого порядка и на преследование всего нового.

    Людовик XV уже юношей был так красив, что сводил с ума всех женщин двора: любить красивого, молодого, богатого и расточительного человека, и притом короля, – какое счастье сулило новое царствование! Но красота Людовика скоро поблекла, и он остался прекрасен только для льстецов и женщин, имевших на него виды. Тусклые глаза, глядящие без всякого выражения, и вдавленный лоб делали его лицо весьма непривлекательным. Нравственные же качества короля были еще более отталкивающими. Если Людовик XIV юношей взял на себя управление государством и работал за всех своих министров, то Людовик XV с ранних лет бросил всякий труд и заперся во дворце, наподобие султана, с женщинами и поварами. И едва ли какой-либо другой сластолюбец имел более бесчувственное сердце, чем то, которое билось в груди у Людовика XV.

    Не занимаясь государственными делами, король почти ничего не знал о том, что творили его именем министры. Людовик иногда подписывал приговоры, но можно с уверенностью поручиться, что делал это не читая. Злоупотребления в его царствование были вопиющими, однако он утешался словами своего наставника, кардинала Флери, что они и в прежние времена были велики. Поэтому действительными виновниками всех арестов, тюремных заключений и казней были подлинные правители королевства: министры Фелипо, Шовелен, Амело, Бойен, д'Аржансон, Шуазель и д'Эгильон, а также фаворитки короля – маркиза де Помпадур и другие.

    Лишь только Людовик XV принял в свои руки правление, иезуиты подняли голову. Религиозные гонения, приостановленные при регенте, возобновились со страшной жестокостью. Самым ненавистным учением для иезуитов был янсенизм, и они выхлопотали более 80 тысяч тайных королевских приказов об аресте приверженцев этой секты. Другими словами, чтобы арестовать человека, достаточно было заподозрить его в янсенизме. Их стараниями к середине XVIII столетия янсенисты почти перевелись во Франции.

    В первые годы царствования Людовика XV тюрьмы страны переполнились конвульсионерами – приверженцами секты, выросшей из янсенизма; в одной Бастилии их перебывало около четырех тысяч. Вина подавляющего большинства этих людей состояла в том, что они были психически нездоровы.

    Появление конвульсионеров связано с именем Франсуа Париса. Он был старшим сыном советника Парижского парламента. Рано увлекшись янсенизмом, он после смерти отца уступил его место в парламенте своему младшему брату, чтобы целиком посвятить себя набожным размышлениям. Парис умер в 1727 году, в возрасте тридцати шести лет. Янсенисты почитали его святым, хотя он последние четырнадцать лет не был у причастия под предлогом, что недостоин его. Перед смертью он продиктовал свое исповедание веры и завещал похоронить себя, как бедняка, на общем кладбище. Выполняя волю покойного, Париса похоронили на приходском кладбище церкви Святого Медарда, куда уже на следующий день собралась толпа калек в ожидании исцелений. Некоторые фанатики публично бичевали себя, раздирали на теле лохмотья и доводили себя до экстаза, сопровождаемого конвульсиями. Постепенно их число росло, у них появились учителя, которые проповедовали на могиле Париса, возбуждая толпу невероятными корчами тела. Экзальтированные до безумия последователи этих учителей готовы были идти за ними куда угодно и на что угодно; были случаи, когда они выступали против королевской армии с оружием в руках.

    Твердую организацию секте конвульсионеров придал Пьер Вальян, полубезумный священник из Труа, в 1725 году попавший в Бастилию за то, что чересчур рьяно проповедовал близкое воскресение пророка Илии. Тюремное заключение навело его на мысль, что пророк Илия – это он сам.

    Вальян просидел в Бастилии три года, служа посмешищем для товарищей по неволе, которым он проповедовал свое учение с утра до вечера. Когда в 1728 году лжепророка выпустили из крепости, он примкнул к конвульсионерам и вскоре сделался их духовным вождем. Вальян создал иерархию секты, установил обряды и отделил правоверных от еретиков, – в число последних попали все, кто проявил недостаточно восторженности и фанатизма по отношению к нововведениям Вальяна.

    Начальник парижской полиции Жиро говорил, что можно легко уничтожить на корню это зло, эти соблазнительные догматические распри, приняв строгие меры по отношению к зачинщикам беспорядков. Но применение силы долгое время сдерживалось тем, что ревностным защитником учения Париса выступил кардинал Ноайль, объявивший действительными чудеса, совершавшиеся на Медардском кладбище.

    Шесть лет Вальян считался первосвященником конвульсионеров. За это время он довел экзальтированность своих учеников до крайнего предела – скачки молодых девиц на могилах кладбища Святого Медарда являли стороннему наблюдателю ужасное зрелище человеческого безумия. В конце концов Вальян показался властям опасным, его арестовали и вторично упрятали в Бастилию, хотя настоящее место «чудотворца» было в сумасшедшем доме. На этот раз над его выходками никто не потешался, так как его заперли в одиночном каземате, где он бился головой о стены и вел себя как помешанный. Однажды, когда тюремщик развел в камине огонь, Вальян вскричал:

    – А, пусть теперь кто-нибудь осмелится утверждать, что я не пророк Илия! Что же это такое, как не тот огонь, который должен поднять меня на небо? Я узнаю этот огненный вихрь!

    Он впал в такое возбуждение, что тюремщик вынужден был потушить камин, залив его ведром воды. Едкий дым, распространившийся по комнате, отрезвил безумца. Придя в себя, Вальян написал Жиро следующее письмо: «Для меня теперь очевидно, что я не пророк Илия. Бог показал мне это своим недавним знамением. Вихрь был не для меня. Выполняя обязанности этого пророка с некоторым блеском, я по справедливости должен теперь признать, что не представляю более его особы и что я не имею никакого полномочия ни действовать, ни говорить от его имени».

    Второе заключение Вальяна в Бастилии продолжалось двадцать два года, после чего он был перевезен в Венсен, где и умер.

    Из его последователей, которые, несмотря на очевидное безумие Вальяна, никогда не переводились, выделилась секта августинианцев. Последние совершали свои обряды и процессии ночью; с веревками на шеях и факелами в руках они отправлялись на покаяние в собор Парижской Богоматери, а оттуда шли на Гревскую площадь, где целовали землю, на которой, как они полагали, им суждено было погибнуть от руки палача.

    К этой секте вскоре добавились меланжисты, моргулисты, фигуристы и секуристы, вышедшие также из секты конвульсионеров. Некоторые из них признавали власть Римской церкви и не верили в святость Париса.

    Все они враждовали друг с другом, доказывая правоверность своего учения и еретичность прочих сект. Секуристы заслуживают особого внимания – их справедливее было бы называть палачами конвульсионеров. Секурировать – значило истязать конвульсионера, топча его ногами, колотя поленьями и прижигая раскаленным железом. Некоторые из секуристов выламывали пальцы у молодых женщин, рвали клещами их груди, кололи их тело острыми железными прутьями и даже распинали их. Число секуристов непрерывно росло, а вместе с тем и количество их жертв.

    Правительство, желая положить конец этому варварству, запретило проведение на кладбище Медарда публичных обрядов сектантов. Те стали собираться в частных домах, где продолжали истязания; полиция тщетно пыталась прекратить изуверства, а Парижский парламент, которому поручили расследовать эти преступления, бездействовал, видимо, не решаясь посягнуть на «свободу совести» мучителей.

    Властям пришлось действовать при помощи одних административных мер, в отношении секуристов, безусловно, вполне оправданных. Но Бастилия наполнилась и другими сектантами, которых бросали туда сотнями. Вместо лечения их там морили голодом и холодом. Дошло до того, что в 1747 году арестовали семилетнюю девочку-сектантку.

    Репрессии оказались бессильны водворить порядок в умах людей. Конвульсионерство, подобно другим массовым эпидемиям безумия, постепенно исчезло само, но в коридорах Бастилии еще долго слышалось эхо тех воплей, которые доносились из казематов, где сидели кровавые изуверы и несчастные безумцы.

    Мнимый спаситель

    Жана Анри Латюда можно назвать самым знаменитым узником Бастилии в царствование Людовика XV. В его судьбе запечатлелись все злоупотребления и пороки абсолютистской Франции – фаворитизм, презрение к человеческой личности, бессмысленное насилие.

    Сын небогатого лангедокского помещика, рано спроваженный отцом из родного дома, Латюд был вынужден с юных лет сам пробивать себе дорогу в жизни. Успев получить кое-какое образование и зная недурно математику, он в 1747 году, двадцати двух лет от роду, поступил на службу в саперный полк в качестве военного фельдшера (а не инженера, как он пишет в мемуарах). Он участвовал в войне против Голландии, но мир, подписанный в 1748 году, заставил его снять военный мундир.

    Оставив армию, Латюд кое-как перебивался в Париже, приготовляя пилюли и помаду для какого-то аптекаря. И вот тут-то, на свою беду, он задумал легкомысленную и, в сущности, не совсем чистоплотную проделку, которая, по его расчету, должна была обеспечить ему благоволение королевской фаворитки, маркизы де Помпадур.

    Вот как сам Латюд описывает возникновение своего замысла: «Однажды в апреле 1749 года я находился в Тюильрийском саду. На скамейке рядом со мной сидели два человека, резко выражавшие негодование по поводу поведения маркизы Помпадур. Огонь гнева, разгоревшийся в их сердцах, воспламенил мой ум, и у меня мгновенно мелькнула мысль о том, что я, кажется, нашел способ повернуть в мою сторону колесо фортуны. «А что, – подумал я, – если донести фаворитке короля о том, какого мнения о ней народ? Конечно, я не сообщу ей ничего нового, но, может быть, она оценит мое усердие и из благодарности заинтересуется моей судьбой?»

    Латюд вернулся домой, насыпал в коробочку совершенно безвредный порошок и отослал эту посылку на имя маркизы Помпадур. Вслед за тем он отправился в Версаль и потребовал, чтобы о нем доложили маркизе, которой, по его словам, угрожала серьезная опасность.

    Фаворитка тотчас его приняла. Латюд сообщил ей, что он открыл заговор, направленный против ее жизни. Пересказав разговор двух незнакомцев в Тюильрийском саду, он добавил, что они затем отправились на почту и послали пакет на ее имя, в котором находится сильный яд.

    Маркиза де Помпадур поблагодарила молодого человека и попросила записать для нее его имя и адрес. Латюд, позабыв, что собственноручно написал адрес на посылке, поспешил исполнить просьбу маркизы, которая, бросив взгляд на бумагу, отпустила Латюда грациозным поклоном. Латюд вышел из Версаля, не чуя под собой ног от радости.

    В скором времени после его ухода маркиза Помпадур получила посылку. Она как бы в шутку уговорила горничную надеть маску и вскрыть пакет. При этом порошок рассыпался, но не умертвил ни горничную, ни собачку маркизы, которая понюхала и лизнула его. Маркиза сличила почерк на посылке с рукой Латюда и легко догадалась о его проделке. Подобный способ добиться ее признательности показался ей гнусным.

    1 мая, в шесть часов вечера, Латюд был арестован и препровожден в Бастилию. Он понял, что его хитрость раскрыта, но не пал духом, решив, что несет справедливое наказание и что маркиза, вероятно, желает проучить его, подержав неделю-другую в крепости.

    В Бастилии Латюда обыскали, сняли с него одежду и отобрали все, что он имел при себе: деньги, драгоценности и документы. Затем его облачили в отвратительные лохмотья, «пропитанные, без сомнения, слезами многих других узников этого страшного замка», как выражается он в своих мемуарах.

    Наутро арестанта посетил начальник полиции Берье. На все его вопросы Латюд отвечал вполне искренне, чем пробудил сочувствие в Берье, который пообещал ходатайствовать за него перед маркизой.

    Второй визит начальника полиции разрушил все надежды Латюда: маркиза была непреклонна.

    Латюда вначале поселили в одной комнате с евреем Иосифом Абузагло, английским шпионом. Но едва узники стали сближаться, как их разлучили: Абузагло выпустили из крепости, а Латюда перевезли в Венсен.

    Берье не одобрял жестокости маркизы по отношению к Латюду и всеми имеющимися у него средствами старался облегчить участь молодого человека. Он отвел Латюду лучшую комнату в Венсене, распорядился выдать ему хорошую одежду, книги и письменные принадлежности, но, конечно, все эти привилегии не могли заменить пленнику свободы.

    С той поры как Латюд потерял надежду выйти из тюрьмы с согласия маркизы Помпадур, он решил бежать из тюрьмы. В Венсене ему разрешили гулять в саду. Однажды, когда тюремщик отпер дверь его комнаты, приглашая узника выйти на прогулку, Латюд выскочил на лестницу, запер перед носом у тюремщика входную дверь и убежал в лес.

    Пробравшись в Париж, он два дня не мог опомниться от восторга при мысли, что вновь свободен. Затем, поразмыслив над своим положением, он решил написать маркизе де Помпадур письмо с просьбой о прощении; при этом, полагая, что только знак полного доверия может загладить его вину, он указал в письме адрес дома, где скрывался. На другой день улыбающийся полицейский офицер вновь отвез беглеца в Бастилию.

    На сей раз, если бы не новое вмешательство доброго Берье, Латюду пришлось бы худо: он был осужден комендантом Бастилии на тяжкое одиночество при самом скудном содержании. Но Берье распорядился кормить его из расчета восьми ливров в день, снабдил книгами, бумагой и перьями, позволил принести из дома необходимые вещи и дал ему в товарищи одного молодого человека по имени Далегр. Вина этого арестанта состояла в том, что он написал маркизе Помпадур письмо, в котором умолял ее, ради блага Франции, умерить свой беспутный нрав.

    Новое ходатайство Берье не принесло успеха. На товарищей напала страшная тоска. Далегр целыми днями валялся на соломе, а Латюд, сидя на полу и подперев голову обеими руками, остолбенело смотрел в угол тюрьмы. Тюремщик вечером нередко заставал их в той же позе, в какой видел поутру. «Нам оставалось только два выхода: смерть или бегство», – вспоминал Латюд. Они выбрали второе.

    Мысль о побеге созрела в голове у Латюда. «Я начал перебирать в уме, – пишет он, – все, что я должен буду проделать и раздобыть для бегства из Бастилии: прежде всего – пролезть сквозь дымовую трубу, постепенно преодолевая все устроенные в ней барьеры и преграды; затем, чтобы спуститься с крыши в ров, – соорудить лестницу не менее 80 футов длиной и еще одну, деревянную, чтобы выбраться из крепостного рва».

    Обдумав детали своего плана, Латюд бросился к Далегру на шею и крепко его поцеловал.

    – Мой друг, терпи и мужайся: мы спасены! – воскликнул он и быстро изложил товарищу свои соображения.

    – Как, – пробурчал Далегр, – ты все еще носишься со своими бреднями? Веревки, материалы… да где они? Откуда ты их возьмешь?

    – Веревок у нас больше, чем нужно, – возбужденно отвечал Латюд. – Вот тут, – он указал на свой чемодан, – их больше тысячи футов.

    – Друг мой, приди в себя и успокой свое расстроенное воображение. Я ведь знаю, что лежит в твоем чемодане: там нет ни куска веревки!

    – Да что ты! А мое белье? А дюжина рубах? А чулки? А полотенца? Разве это нельзя превратить в веревки?

    По мере того как Латюд развивал перед Далегром свой план, у того загорались глаза. В тот же день они принялись за дело. Им удалось изготовить две веревочные лестницы – для работы в каминной трубе и для спуска с башни, деревянную лестницу, сделанную из отдельных частей, которые соединялись посредством шарниров и шипов, пилу из сплющенного подсвечника, ножик из огнива и множество других инструментов для побега (все эти вещи можно видеть в музее, основанном полковником Мареном). Чтобы спрятать их от глаз тюремщика, они вынули чуть ли не все плиты пола.

    Удаление железных прутьев из дымовой трубы было наиболее мучительным трудом, потребовавшим шестимесячного напряжения сил. Работать в дымоходе можно было только в скрюченном положении, до такой степени утомлявшем тело, что никто из них не выдерживал этой пытки больше часа, причем каждый раз работавший в трубе спускался с окровавленными руками. Железные прутья в дымоходе были вдавлены в твердую известь, для размягчения которой друзьям приходилось ртом вдувать воду в проделанные отверстия. Вместе с тем, по мере того как они извлекали прутья из гнезд, их надо было вставлять обратно, чтобы офицеры, ежемесячно проверявшие состояние дымоходов и стен, ничего не заметили.

    Наконец, 25 февраля 1756 года, через два года после начала их трудов, друзья сделали последние приготовления к побегу, который решили совершить в эту же ночь. Они подождали, когда в крепости все утихнет, и по узкой каминной трубе вылезли на крышу башни, таща с собой деревянную и веревочную лестницы, кожаный чемодан с одеждой и мешок с железными прутьями, которыми они надеялись пробить брешь в стене, опоясывающей крепость.

    Привязав веревочную лестницу к одной из массивных пушек, стоявших на платформе, они спустились к подножию башни (Латюд насчитал до земли двести ступенек лестницы) и очутились по пояс в ледяной воде, так как Сена уже разлилась и затопила ров. На их счастье, стоял густой туман, скрывавший беглецов от глаз часовых, однако им пришлось несколько раз окунуться с головой в воду, при приближении караула с огромным фонарем.

    Они благополучно добрались до того угла стены, где надеялись пробить брешь. С помощью железных прутьев им удалось вынуть два камня. Во время этой работы часовой, стоявший наверху, окропил их горячей струей, и друзья еле подавили в себе приступ безудержного хохота.

    В пятом часу утра отверстие в стене было готово. Мусора, вытащенного ими из этой пробоины, хватило бы, чтобы нагрузить три добрые телеги. Латюд и Далегр пролезли в дыру и очутились во внешнем рве, также наполненном водой. Здесь их выручила деревянная лестница. Взобравшись на вал, беглецы перевели дух и осмотрелись: сомнений быть не могло – они спасены…

    Друзья быстро переоделись и наняли экипаж до Версаля, где жил де Силуэт, секретарь герцога Орлеанского, некогда служивший вместе с отцом Латюда. Беглецы надеялись укрыться у него, но, к несчастью, того не оказалось дома. Тогда они отправились в Сен-Жермен к портному Руи, знавшему Латюда. Здесь они пробыли несколько дней и решили перебраться в Голландию.

    Далегр тронулся в путь первым, переодевшись в крестьянское платье. Договорились, что в случае благополучного прибытия в Брюссель он пошлет письмо на имя Руи. Через две недели письмо было получено. Тогда в путь двинулся Латюд, переодетый в платье слуги.

    В Брюсселе, у хозяина гостиницы, где должен был остановиться Далегр, Латюд узнал, что его друга недавно арестовали и увезли во Францию. Не медля ни минуты, Латюд уехал в Амстердам. Отсюда он написал отцу, прося у него денег, и французская полиция, вскрывавшая иностранную корреспонденцию, узнала о его местонахождении. Французский посол в Голландии стал хлопотать перед властями о выдаче Латюда, представляя его опасным разбойником, и добился согласия голландского правительства на его арест. Латюда схватили среди бела дня в банке, где он получал присланные отцом деньги.

    Таким образом друзья снова оказались в Бастилии, но на этот раз порознь.

    Латюда заключили в самый темный и сырой подземный каземат и приставили к нему тех самых сторожей, бдительность которых он обманул. За побег Латюда и Далегра их присудили к трехмесячному заключению в подземных казематах, поэтому нет нужды уточнять, как они относились к узнику. Латюд дошел до ужасного состояния, которое внушило тюремному хирургу Сартену опасения за его жизнь. Сохранился протокол, составленный Сартеном о состоянии здоровья узника; вот отрывки из этого документа: «В продолжение почти сорока месяцев, с кандалами на руках и ногах, он сидит в каземате… Постоянная мокрота под носом заключенного разъела его верхнюю губу до самого носа и обнажила зубы, которые ломались и вываливались от холода; борода и волосы на голове его вылезли, и он сделался совершенно плешив. Зрение его страдало ужасно… Заключенный, о котором идет речь, чувствуя себя не в состоянии выносить подобные мучения, задумал лишить себя жизни и с этой целью ничего не ел и не пил в продолжении ста тридцати четырех часов. Ему силой открыли рот, насильно заставив проглотить пищу и помешав умереть. Тогда он придумал новый способ: отыскал кусок стекла, разрезал жилы и истек бы кровью, если б его не остановили… Несколько дней он пробыл без памяти… Такие страдания могут изнурить самый крепкий организм. Когда заключенный наклоняет голову вперед… ему кажется, что его будто кто-то ударяет палкой по лбу, в глазах темнеет и минуту или две он положительно ничего не видит».

    Это красноречивое свидетельство нисколько не облегчило положение узника. До самой весны он оставался в каземате и был переведен оттуда в другое помещение только потому, что Сена вышла из берегов и грозила затопить каземат, где он находился; однако и новая комната была без камина.

    Между тем Латюд в своем ужасном заключении обдумывал планы различных преобразований, которые в более благоприятные для него времена могли бы доставить ему известность и видное положение. Он разработал два проекта: как увеличить французскую армию на двадцать тысяч человек, не прибегая к новому рекрутскому набору, и как собрать достаточную сумму, чтобы назначить пенсии вдовам солдат, погибших в сражениях. Суть первого проекта сводилась к тому, чтобы вооружить ружьями сержантов и унтер-офицеров, чьим оружием по уставу того времени были пики и алебарды, совершенно бесполезные в сражении; второй проект предусматривал сбор необходимой суммы за счет увеличения на три денье платы за пересылку писем. Латюд записал оба проекта своей кровью на пластинках, сделанных из хлебного мякиша; его пальцы, которые он колол соломинкой, так воспалились, что только чудом Латюд избежал гангрены или общего заражения крови.

    Латюду удалось заинтересовать своими проектами тюремного духовника, который переписал их на бумагу и представил королю. Предложением Латюда относительно армии немедленно воспользовались; что касается второго проекта, то он был выполнен лишь наполовину: плата за пересылку писем увеличилась, но пенсии вдовам солдат назначены не были. Положение самого Латюда при этом ничуть не улучшилось; тогда-то он и предпринял те попытки самоубийства, о которых писал хирург.

    Прошли годы. Маркиза Помпадур умерла, сумев, однако, передать свою ненависть к Латюду другим министрам и вельможам. Латюд испробовал все средства, чтобы развеять это предубеждение против себя: трогательные письма, унижения, мольбы – все было перепробовано им, и не привело ни к чему. Сохранилось несколько его писем; в одном из них он высчитывает часы своего заключения – оказывается, что тюрьма отняла у него сто тысяч часов жизни (она отнимет у него еще двести тысяч); но даже теперь юмор и жизнелюбие не покидают его, и он начинает свои письма словами: «Бастилия, писано на дне кастрюли», – другого стола у него не было.

    Однажды он смастерил из веточки бузины, случайно обнаруженной им в охапке свежей соломы, маленькую свирель, с которой с тех пор не расставался до конца жизни.

    В 1765 году его перевели в Венсен. 23 ноября, во время прогулки, Латюд внезапно повалил на землю двух солдат и бросился бежать, опрокидывая встречавшихся по пути сторожей. У ворот замка его остановил часовой, прицелившийся в него из ружья.

    – Старина, – ласковым голосом сказал Латюд, приближаясь к нему, – ты обязан остановить меня, а не убивать.

    Прежде чем солдат успел опомниться, Латюд выхватил у него ружье, повалил караульного на землю и очутился в парке. Два часа спустя он был уже в доме у своих друзей.

    Однако Латюд, умевший так ловко убегать из тюрем, не умел хранить свою свободу. Он еще раз поверил обещаниям министра Шуазеля и снова был арестован и водворен в Венсен. Оттуда его перевели сначала в Шарантон, а потом в Бисетр – отвратительные тюрьмы для уголовников и сумасшедших, по сравнению с которыми даже Бастилия имела свои преимущества. В Бисетре он вновь встретился с Далегром; несчастный товарищ по побегу не узнал его: он сошел с ума. Через некоторое время Далегр расшибся, упав в яму, и умер на руках у Латюда.

    В Бисетре Латюд подкупил одного тюремщика, который позволил ему написать записку и взялся доставить ее по адресу, но дорогой потерял конверт. К счастью, его подобрала одна женщина, торговка госпожа Легро. Прочитав записку Латюда, она почувствовала к нему необыкновенную жалость. Она показала письмо своему мужу, и супруги решили спасти человека, о котором ничего не знали и которого ни разу не видели. Госпожа Легро ходила ко всем влиятельным лицам, ее отовсюду выгоняли, но просительница не падала духом. Несколько раз в неделю она пешком проделывала путь из Парижа в Версаль и обратно, убеждая вельмож в том, что Латюд не разбойник.

    Наконец ее старания увенчались успехом. Ей удалось склонить на свою сторону кардинала де Рогана. В 1784 году Латюд был освобожден; таким образом он провел в различных тюрьмах тридцать пять лет. Любопытно, что столь долгое заключение не подорвало ни умственных, ни физических сил Латюда. До самой смерти он имел отличное здоровье, был весел и остроумен и усердно занимался гимнастикой, чтобы предохранить себя от подагры, которой очень боялся.

    Латюд прожил на свободе еще двадцать лет, приобретя известность как автор интереснейших мемуаров. В июле 1789 года ему довелось присутствовать при взятии крепости, из которой он некогда совершил свой знаменитый побег.

    В том обвинительном акте, который французский народ предъявил Бастилии, запискам Латюда по праву принадлежит далеко не последнее место.

    Генерал Лалли

    В 1762 году всеобщее внимание привлек процесс знаменитого французского генерала Лалли, защитника французских колоний в Индии.

    Граф Тома Артур де Лалли Толендаль вступил на военное поприще в самом юном возрасте. Ему было всего восемь лет, когда отец, командующий полком, взял его с собой на войну, чтобы приучить сына к зрелищу кровопролития. Мальчик, еще в колыбели получивший офицерский чин, в эту кампанию был произведен в капитаны. Четыре года спустя он участвовал в осаде Барселоны, служа под начальством отца.

    Вскоре после этого Лалли был назначен командиром полка; в 1740 году он дослужился до звания генерал-лейтенанта, а в 1756 году его назначили генерал-губернатором всех французских владений в Индии. В это время Франция и Англия уже находились в состоянии войны, и Лалли пришлось оставить планы административных преобразований, которые он намеревался осуществить в своем генерал-губернаторстве, чтобы вновь употребить в дело свои военные способности.

    Храбрость Лалли была общеизвестна, к тому же он был еще и незаурядным полководцем. На другой день после высадки на индийский берег он одержал блестящую победу над англичанами. Тридцать восемь дней спустя на Коромандельском побережье не осталось ни одного красного мундира; Лалли овладел двумя важными крепостями: Гонделуром и Сен-Давидом. Если бы генерал проявил большую осторожность, он мог бы закрепить свои успехи; но отвага и горячность, бывшие основными его достоинствами, превратились в главные недостатки. Увлеченный победами, Лалли двигался вперед, не обращая внимания ни на время года, ни на недостаток в съестных припасах и вооружении, ни на недовольство офицеров и солдат.

    Французская армия осадила Мадрас и вскоре овладела всем городом, за исключением цитадели, где укрылись англичане. Ворвавшись в Мадрас, офицеры и солдаты Лалли сполна вознаградили себя за перенесенные лишения и многомесячную задержку жалованья; генерал был не в силах остановить грабежи, да и боялся жесткими мерами окончательно настроить против себя армию. Дисциплина во французской армии упала настолько, что, когда Лалли хотел повести войска на штурм цитадели, офицеры отказались повиноваться ему. Наемные солдаты, став свидетелями совершенно неприличных препирательств командующего с офицерами и не зная, кому подчиняться, мало-помалу начали переходить на сторону неприятеля, обещавшего им золотые горы. Дошло до того, что французская армия от дезертирства уменьшилась наполовину, и Лалли, дрожа от ярости, должен был отступить от Мадраса (1760).

    Потеря Пондишери окончательно погубила его. Это был единственный город, остававшийся в руках французов после злополучной мадрасской кампании. Между тем Лалли, уверенный в победе, не укрепил город и не позаботился обеспечить пути отступления на случай неудачи. В Пондишери не оказалось ни достаточно сильного гарнизона, ни оружия, ни провианта.

    С самого начала войны город со стороны моря охраняла небольшая французская эскадра, которая, после того как 19 английских кораблей приблизились к гавани, отступила к Бурбонским островам. Если англичане тогда же не овладели городом, то это произошло только потому, что имя Лалли продолжало оставаться грозным для неприятеля. Но когда город был осажден и с суши, французские наемники восстали, требуя выплаты жалованья, которого им не выдавали уже полгода. Воспользовавшись бунтом, англичане ворвались в город и взяли в плен Лалли вместе со всей французской армией. Пленного генерала отправили в Лондон.

    Известие об этом поражении страшно взволновало Париж и в особенности двор, где у Лалли было много врагов. Лалли и из Лондона видел тучи, сгущавшиеся над его головой, но полагал, что его присутствие в Версале поможет разогнать их. Однако, вернувшись в Париж, генерал понял, что общественное мнение, соединившись с мнением двора, настроено резко против него. Лалли попрекали суровым обращением со своими солдатами и жестокостями по отношению к туземцам, его обвиняли во всех военных неудачах, злоупотреблении властью, излишнем доверии, оказанном им некоторым чиновникам, ненавистным населению края, и прочих грехах. Все доводы генерала, которыми он думал оправдаться или, по крайней мере, свалить вину на других, были признаны неубедительными. Видя, что дело принимает дурной оборот, Лалли сам попросил короля заключить его в Бастилию и назначить расследование. Этот добровольный арест состоялся 1 ноября 1762 года. Лалли в это время был шестьдесят один год.

    Процесс над генералом растянулся почти на четыре года. Среди всеобщего ожесточения Лалли оставался совершенно спокоен: он надеялся, что если парламент и будет с ним чрезмерно строг, то король смягчит наказание. Язвительные насмешки Лалли над некоторыми сослуживцами, имевшими вес при дворе, еще больше разжигали ненависть к нему. Лалли хотел, по словам Вольтера, очернить своих офицеров и весь правительственный совет Пондишери; но чем упорнее смывал он возводимые на него обвинения, тем настойчивее и ожесточеннее его враги забрасывали его грязью.

    Генерала начали томить мрачные предчувствия, о чем можно судить по следующей истории. Однажды во время бритья Лалли попытался спрятать одну из бритв, принесенных тюремным цирюльником. Тюремщик, заметивший это, потребовал отдать бритву, но генерал, притворно смеясь, ни за что не хотел возвращать ее. Не зная, что делать, тюремщик стал громко звать на помощь; по всей крепости раздался звон колоколов, коридоры наполнились солдатами, явилась стража, и только тогда генерал отдал бритву, наделавшую столько шума. Ясно, что Лалли был уверен, что настанет день, когда бритва может ему понадобиться, чтобы избежать публичного позора.

    Вообще, принимая во внимание его чин, с ним обращались довольно сурово. Майору и солдатам, возившим его из Бастилии на допросы, был отдан приказ убить арестанта при малейшей попытке толпы освободить его. А когда дело дошло до развязки и генерал явился на последнее заседание суда в полной форме, со всеми лентами и орденами, президент парламента распорядился снять с него мундир и все регалии.

    8 мая за Лалли пришли, чтобы отвести его из Бастилии в парламент для выслушивания приговора. Генерал, томимый тяжелыми предчувствиями, воскликнул: «Я пропал!» Когда протоколист Грефье приказал ему опуститься на колени и выслушать приговор, Лалли некоторое время стоял в нерешительности, затем исполнил требуемое. Приговор парламента гласил, что «за измену интересам короля, государства и Ост-Индской компании, за злоупотребление властью и дурное обращение с подданными короля» генерал де Лалли Толендаль осуждается на смертную казнь путем отсечения головы, а его имущество подлежит конфискации в пользу казны.

    Во время чтения приговора генерал пребывал в сильном волнении; услышав последние слова, он в ужасе вскочил с воплем: «Какое же преступление я совершил?» – и тут же почти без чувств повалился навзничь. Священник принялся утешать его, но Лалли в раздражении вскричал:

    «Ах, сударь мой, оставьте меня на минуту одного!»

    С этими словами он отошел в угол комнаты и сел на пол, закрыв лицо руками. Вдруг он выхватил из рукава нож, неизвестно каким образом оказавшийся у него, и ударил себя в бок, под сердце; генерал хотел повторить удар, но подоспевшая стража удержала его руку. Рана оказалась неопасной: лезвие только скользнуло по ребрам. Приведенный обратно в камеру, Лалли не мог заснуть всю ночь, кричал, что он выиграл девять сражений, а проиграл только одно, что он был при Фонтенуа и т. д.

    Когда на следующий день за ним пришли, чтобы отвезти на Гревскую площадь, генерал впал в страшное неистовство, проклиная короля, парламент и все на свете. Он грозился на эшафоте обратиться к народу с речью, разоблачающей его врагов. Зная характер Лалли, экзекуторы предпочли завязать ему рот. При этом какой-то умник выразил опасение, что «осужденный, привыкший к восточным обычаям, может проглотить язык и тем избавить себя от процедуры публичного наказания».

    В пятом часу пополудни телега с приговоренным генералом, что-то мычавшим через повязку и свирепо вращавшим глазами, двинулась к Гревской площади. Палач и отряд солдат сопровождали ее.

    При виде эшафота Лалли охватило полное бессилие, его пришлось почти нести по ступенькам. Но на эшафоте к генералу вернулось самообладание, и он, сердито косясь на толпу, сам подошел к плахе и встал перед ней на колени.

    Сын палача, которому отец доверил отрубить эту знаменитую голову, поднял секиру, но по неопытности раздробил осужденному череп. По толпе пронесся вопль ужаса. Тогда палач вырвал окровавленный топор из рук сына, готового упасть в обморок, и быстро прекратил мучения генерала.

    Вольтер и другой знаменитый писатель, аббат Рейналь, пытались спасти если не жизнь, то хотя бы честь Лалли, доказывая, что он не был изменником. Им удалось склонить на свою сторону общественное мнение. Впоследствии сын Лалли добился пересмотра дела отца, и генерал был реабилитирован посмертно.

    Полковник Дюмурье

    В начале 1772 года в кабинет министра иностранных дел герцога д'Эгильона вошел молодой полковник среднего роста, хорошо сложенный, с открытым лицом, решительным видом и энергичной походкой. Через четверть часа герцог гневно повысил голос; полковник отвечал ему в том же тоне. Оба они поднялись с мест и подошли к дверям, вследствие чего посетители, ожидавшие своей очереди в приемной, ясно услыхали угрожающий возглас министра:

    – Я отправлю вас в Бастилию!

    – Это вы можете сделать, – невозмутимо отозвался полковник, – но воротить меня оттуда будет уже не ваше дело.

    С этими словами визитер вышел из кабинета. Герцог с силой захлопнул за ним дверь.

    Полковника звали Шарль Франсуа Дюмурье. Это имя сделалось широко известным позднее, в годы революции[33]; однако и теперь Дюмурье уже имел некоторые заслуги перед Францией. Он отличился в Семилетней войне и обратил на себя внимание герцога де Шуазеля, бывшего тогда первым министром. Командированный на Корсику, Дюмурье участвовал в кампаниях 1768 и 1769 годов, во время которых и заслужил чин полковника. (Благодаря этим войнам Корсика стала французской провинцией, а Наполеон родился подданным французского короля.)

    Доверие Шуазеля к Дюмурье постепенно возрастало. В 1770 году он был послан в Польшу в качестве военного инструктора и представителя Франции для поддержки восстания шляхты против России. Дюмурье составил план, предусматривающий ни много ни мало совместный польско-турецкий поход на Москву. Он сумел потеснить русские войска, но столкновение с Суворовым разрушило его планы. Все же, несмотря на постигшую Дюмурье неудачу, Шуазель не мог не отметить его незаурядного мужества и дипломатических способностей.

    Ссора в кабинете д'Эгильона произошло из-за того, что Дюмурье по долгу службы должен был дать ему отчет о своей поездке в Польшу, но сделал это весьма неохотно. Помимо министра иностранных дел, Дюмурье приобрел врага в лице фаворитки короля госпожи Дюбарри, которую он знал еще в то время, когда она была всем доступна; теперь, желая показать ей свое пренебрежение, он не нанес ей визита, хотя знал, что графиня владычествует, в полном смысле этого слова, над Францией.

    Вскоре после возвращения из Польши Дюмурье представил военному министру Монтейнару проект оказания военной помощи молодому шведскому королю Густаву III, который в 1772 году произвел государственный переворот, арестовав часть депутатов Государственного совета и введя новую конституцию, усиливавшую власть короля. Проект Дюмурье предусматривал отправку в Швецию солдат, набранных в Германии за счет Франции. Такой образ действий был совершенно противоположен политике д'Эгильона, предпочитавшего не впутывать Францию в европейские военные конфликты. Монтейнар, враждовавший с министром иностранных дел, доложил о проекте Дюмурье Людовику XV. Король, призвав к себе полковника, лично приказал ему отправиться в Гамбург и привести в исполнение свой план. К этому слабовольный Людовик добавил, что желал бы скрыть свое участие в этом деле от д'Эгильона, и потому Дюмурье должен сноситься по всем вопросам лично с военным министром.

    Ко времени приезда полковника в Гамбург обстановка в Швеции нормализовалась, и проект остался без применения. Тем не менее герцог д'Эгильон, узнавший о секретном поручении Дюмурье, распорядился арестовать его, чтобы нанести удар своим врагам – Шуазелю и Монтейнару, формально действовавшим без приказа короля. В октябре 1773 года Дюмурье был доставлен в Бастилию инспектором полиции д'Эмери.

    В мемуарах Дюмурье есть целая глава, посвященная его шестимесячному пребыванию в Бастилии. Вот как он описывает первое время своего заключения (о себе Дюмурье пишет в третьем лице).

    «В девять часов вечера он приехал в Бастилию и был встречен майором, старым педантом… который велел обыскать его и отобрать его деньги, ножик и даже пряжки от башмаков. По поводу пряжек арестант выразил свое удивление, на что майор тонко заметил ему, что один из арестантов сделал попытку удавиться, проглотив от пряжки шпенек. После этого прекрасного замечания майор имел, однако, неосторожность оставить ему пряжки от подвязок. Разумеется, арестант не напомнил об этом, а только спросил поужинать, так как был очень голоден. Ему ответили, что уже поздно. Тогда он попросил майора купить в соседнем трактире цыпленка.

    – Цыпленка! – воскликнул майор. – Да разве вы забыли, что сегодня пятница?

    – Вы обязаны охранять меня, а не мою совесть; я болен, потому что Бастилия – это сама болезнь. Еще раз прошу вас послать за цыпленком в трактир.

    Присутствовавший при этом разговоре д'Эмери уговорил майора послать в трактир, после чего арестанта отвели в его комнату. Это была большая восьмиугольная комната с одним окном, имевшая около 15 футов в ширину и, по крайней мере, 25 футов в вышину. В комнате стояла старая грязная и дрянная кровать, продавленное кресло, деревянный стол, соломенный стул и кружка. Арестованный лег и заснул. На следующее утро его разбудил ужасный грохот огромных ключей тюремщика, открывшего две толстые двери, обитые железом. Он принес арестанту на завтрак вина и хлеба и сказал, чтобы он одевался, так как комендант желает видеть его в девять часов. На вопрос его, нет ли лучшей комнаты, тюремщик отвечал, что в башне «Свободы» это самая лучшая. Изощренное варварство придумало это название для одной из башен Бастилии. Тогда, засмеявшись, он сказал тюремщику: «Мне кажется, в этом очаровательном пристанище остроумие соединено с гостеприимством». Слова эти тюремщиком тотчас были переданы начальству, причем заключенный узнал о существовании в Бастилии толстой книги, куда вносили все слова несчастных жертв министерского произвола. Должно быть, эта книга весьма курьезна».

    Комендант де Жюмильяк получил от короля секретные инструкции относительно Дюмурье. Людовик боялся, как бы Дюмурье не рассказал в своих показаниях об аудиенции в Версале и о личном его приказе, противоречащем политике герцога д'Эгильона (обнаружение вмешательства короля в политические вопросы грозило ему немилостью со стороны госпожи Дюбарри, действовавшей заодно с д'Эгильоном, и очень неприятным разговором с самим всесильным министром иностранных дел). Следуя этим инструкциям, комендант обошелся с Дюмурье весьма любезно, передал ему желание короля и предупредил о содержании пунктов допроса, чтобы заключенный мог к ним приготовиться.

    Дюмурье оказался заложником в борьбе между партией мира и партией войны при дворе. Герцог д'Эгильон избрал девизом своей политики «Мир во что бы то ни стало»; герцог Шуазель считал, что нельзя жертвовать престижем страны ради сохранения мира.

    Через девять дней Дюмурье позвали в залу Совета, где он застал трех комиссаров: де Сартина, Марвиля и Вилево. Комиссары надеялись узнать от Дюмурье планы партии войны и расспрашивали его, какие поручения он имел за границей от Шуазеля, Монтейнара и короля. Дюмурье как мог выкручивался, отрицая политическую подоплеку своей поездки в Гамбург и участие короля в этом деле.

    «Дюмурье слишком хорошо знал историю Франции, – пишет он в мемуарах, – чтобы не понять опасности подвергнуться суду чрезвычайной комиссии. Знаменитый кардинал Ришелье, двоюродный дед и кумир герцога д'Эгильона, умел делать из подобных комиссий грозное употребление; Дюмурье понимал, что необходимо принять меры предосторожности».

    Он заявил, что не считает комиссию законным судом и готов признать ее членов только следователями. Он потребовал также, чтобы его ответы записывались под его диктовку, чего прежде никогда не делали.

    На другой день Жюмильяк посвятил Дюмурье в ход событий. «Он ему передал, что… распространили в Париже слух, что… Дюмурье был отправлен в Пруссию, чтобы побудить Фридриха[34] начать войну; что герцог Шуазель был предводителем этой партии… а он, Дюмурье, главным агентом». Узник узнал также, что д'Эгильон мечтает отправить его на эшафот и что «из трех комиссаров Марвиль не держал особенно ничьей стороны, Сартин был за Дюмурье, а Вилево шел против него».

    «Очень довольный полученными сведениями, он вернулся к себе в тюрьму и шпилькой начертил на стене свой допрос, написав каждую фразу на разном языке и с разными сокращениями; он боялся забыть содержание своих ответов, между тем он был уверен, что при последующих допросах комиссары наверное зададут ему те же самые вопросы».

    Опасения Дюмурье подтвердились. Следователи действительно сделали промежуток в две недели между первым и вторым допросами, рассчитывая, что арестованный собьется в своих показаниях. Благодаря предусмотрительности Дюмурье хитрость эта не удалась. Полковник продолжал все отрицать и даже перешел в наступление, заставив занести в протокол восемь пунктов своих обвинений против герцога д'Эгильона и проводимой им политики.

    Спустя несколько дней у Дюмурье произошла драка с тюремщиком из-за того, что последний замахнулся на него. Дюмурье схватил полено и ударом в грудь повалил тюремщика на пол. На шум прибежали караульные и отвели Дюмурье к майору. Арестант хотел переговорить с комендантом, но майор ни за что не соглашался тревожить начальство по пустякам. Он велел Дюмурье вернуться в комнату, однако тот, схватившись за стол, заявил, что скорее даст себя изрубить на куски, чем уступит. Пришлось позвать Жюмильяка, который разобрал дело и хотел наказать тюремщика, но удовлетворенный Дюмурье выговорил для него прощение.

    Своим поведением полковник заставил тюремщиков уважать себя.

    Допросы ни к чему не привели, но Марвиль сказал Дюмурье, что тот просидит в Бастилии не менее двадцати лет. Дюмурье пожал плечами и только попросил о своем переводе в более удобную комнату. Ему отказали. Тогда он задумал так испортить свою комнату, чтобы ее вынуждены были счесть непригодной для обитания. Конечно, стены были слишком толстыми, чтобы можно было что-нибудь с ними сделать, но камин в его комнате уже несколько обвалился. Однажды ночью узник ударами лома разворотил его. «Дюмурье, кончив свою работу… вымыл как можно чище себе руки, так как они были все в крови и изранены, и в окно закричал старшему часовому, чтобы он позвал тюремщика. По приходе тюремщика он объявил, что камин разрушился…»

    Хитрость Дюмурье удалась благодаря снисходительности коменданта, помнившего инструкции короля. Его перевели в самую лучшую комнату Бастилии, где обыкновенно сидели самые знатные узники.

    – Господин полковник, – усмехаясь, сказал майор, препроводивший Дюмурье в его новое жилище, – эта комната лучшая в крепости, но она приносит несчастье тем, кто в ней живет. Коннетабль Сен-Поль, маршал Бирон, кавалер де Роган и генерал Лалли, которые в ней жили, потеряли свои головы на плахе.

    Это предсказание нисколько не испугало Дюмурье – он был очень доволен, что сменил помещение. Его только удивила постель, щеголеватость и удобство которой показались ему странными. Майор пояснил, что эта постель была доставлена для девицы Тирселен, любовницы короля, когда ее заключили в Бастилию.

    Дюмурье с любопытством перечитал надписи на стенах. Он нашел здесь имя Бирона, несколько слов, оставленных Лалли и другими узниками.

    Дюмурье чувствовал себя как нельзя лучше; ему доставили вещи, книги, письменные принадлежности и позволили иметь слугу. Он настойчиво просил короля назначить судебное разбирательство по своему делу. Наконец Людовик внял его просьбам и поручил парламенту закрыть расследование; оправдывая свое решение, король сказал герцогу д'Эгильону:

    – Он не виновен, а между тем уже давно страдает.

    Но распоряжения Людовика XV никогда не выполнялись его министрами более чем наполовину. Дюмурье признали невиновным, однако это привело только к смене одной тюрьмы на другую – его перевели в замок Кайен.

    Оставляя Бастилию, Дюмурье позаботился об облегчении участи тех, кому выпадет на долю занять его место. В каждом углу его комнаты была колонна, украшенная фигурой сфинкса, полой изнутри. Дюмурье спрятал в сфинксов бумагу, перья и чернила, налитые в раковины устриц, которые ему присылал любезный Жюмильяк. На каждой колонне он вырезал слово: «Ищите».

    Дюмурье был освобожден после смерти Людовика XV и отставки герцога д'Эгильона.

    «Таков был конец этого великого бастильского дела, – иронично замечает он в мемуарах, – которое было не что иное, как придворная интрига, где Дюмурье играл роль пажа Людовика XIV, которого секли для исправления его властелина». (Согласно фрацузскому придворному этикету, вместо провинившегося дофина секли его пажей.)

    Инженер Герон

    Инженер-географ Герон принадлежал к той многочисленной категории обедневших французских дворян, которая зарабатывала на хлеб собственным трудом. Нужда заставила его совершить опрометчивые поступки, ставшие причиной его ареста.

    В 1763 году закончилась Семилетняя война. Тридцативосьмилетний Герон, составлявший планы фортификационных сооружений для французской армии, оказался не у дел. В поисках заработка он написал прусскому королю Фридриху II письмо, в котором предлагал ему купить планы и чертежи нового способа установки мин. Понимая, что власти могут не одобрить его сношений с недавним врагом Франции, Герон отдал письмо одному знакомому, ехавшему в Англию, с тем чтобы тот отправил его в Берлин из Лондона.

    Вскоре Герона посетил агент прусского короля Жансон. Инженер показал ему те документы, о которых писал, и запросил за них 50 луидоров. Жансон снесся с Фридрихом и получил распоряжение не давать за чертежи больше 40 луидоров. Герон стал торговаться, и король в конце концов согласился на его цену с условием, что отставной картограф уговорит известных инженеров Туперта и Миннеро перейти на прусскую службу, – видимо, они были нужны Фридриху для практического применения изобретения Герона. Последний написал своим коллегам письмо, уговаривая их ехать в Пруссию, и получил от Фридриха деньги.

    Ободренный успехом, Герон вступил в переписку с другими европейскими монархами и правительствами. Он предлагал Австрии использовать его знания и опыт для постройки биржи в Будапеште и для осуществления надзора за строительством мостов, гаваней и т. д.; Голландии – приобрести у него для гравировки составленные им географические карты; испанскому послу – «Трактат о подземной войне»; Дании – чертежи нового лафета для пушек. Но Герон не успел воспользоваться плодами своей предприимчивости. 21 декабря 1764 года его арестовали и посадили в Бастилию. Его выдал секретарь одного инженера, чьими услугами он пользовался.

    Горе-изобретателя обвинили в государственной измене. Он даже и не думал защищаться и сразу признал себя виновным; единственное оправдание, которое он приводил в надежде на помилование, было то, что не злой умысел, а нужда и бедность заставили его поступить так неосторожно.

    В тюрьме он написал письмо на имя одного знакомого трактирщика, чтобы тот передал его «известной особе», вхожей в Версаль. Герон просил эту особу уговорить герцогиню Беррийскую признать его своим инженером, иначе, писал он, «если дело не удастся, тогда прощай жизнь, – она висит на волоске! Если Вы узнаете, что мне исходатайствовано прощение, то приходите в понедельник вечером в восемь или девять часов, я буду слушать в ту сторону, где стоят инвалиды у ворот Святого Антония, и в таком случае прокричите пять или шесть раз «Аллилуйя» или засвистите; если же я не прощен, то прокричите четыре или пять раз: «Прощай, флибустьер!» – и тогда вы можете через два или три дня присутствовать при моих похоронах в церкви Св. Павла». Из последних слов можно предположить, что Герон хотел в случае неудачного исхода ходатайства покончить с собой. Впрочем, письмо не дошло до адресата, так как было перехвачено тюремщиками.

    14 апреля Герона перевели в Бисетр, где через полгода он лишился рассудка. По его делу не вынесли никакого решения. Он находился в заключении до 28 декабря 1783 года, когда был выпущен на свободу, видимо, в связи с улучшением здоровья. Выйдя из Бисетра, Герон требовал вернуть ему его чемодан, набитый чертежами, – единственное его достояние, но это оказалось невозможно, так как незадолго до его освобождения комиссар Шенон распорядился сжечь чемодан со всеми бумагами, которые за долгие годы истлели и издавали зловоние.

    В Бастилию – по собственному желанию

    В 1765 году в Бастилии содержался странный узник, обвинивший сам себя в намерении совершить страшное преступление.

    Его звали Меркур. В письме кардиналу Жеврскому он добровольно признался, что охвачен неодолимым желанием убить короля, и потому покорнейше просит, чтобы его взяли под стражу и тем самым не дали привести в исполнение ужасный умысел.

    Кардинал немедленно сообщил обо всем в полицию, и Меркура посадили в Бастилию, где он на досуге обстоятельно описал свою жизнь.

    В его судьбе поражает какая-то безысходная неприкаянность. Успешно окончив обучение, Меркур юношей прибыл в Париж, где быстро издержался. Чтобы поправить дела, он украл у зятя, в доме которого остановился, 52 луидора и бежал в Безансон, где епископ Грамон предоставил ему приход с 600 ливрами годового дохода. Новоиспеченный священник и тут не удержался от соблазна, вступив в связь с дочерью местного аптекаря, которая забеременела от него. Эта неприятность заставила Меркура бросить приход и завербоваться в полк, квартировавший рядом с поместьем маркиза Биссе, брата кардинала Жеврского. Меркур ежедневно обедал у маркиза и познакомился здесь с его любовницей. Через некоторое время она перестала быть ему чужой, но выяснилось, что у коварной сердцеедки есть еще и третий любовник – некий кавалерийский поручик. Меркур узнал о его существовании, когда получил от него вызов на дуэль (к маркизу Биссе поручик почему-то не ревновал). Они дрались на шпагах, затем стрелялись на пистолетах, в результате чего поручик был опасно ранен.

    Скрываясь от судебного преследования, Меркур вновь очутился в Париже. Здесь он немедленно спустил все деньги и, не зная, что делать дальше, продал посуду, которую ему передал на хранение один трактирщик. За это, по жалобе последнего, Меркур четыре года провел в тюрьме. Потеряв надежду получить освобождение законным путем, он бежал из тюрьмы вместе с сокамерником и в течение месяца скрывался у одной знакомой, пока отец не прислал ему денег. Аббат Бофремон, принимавший участие в его судьбе, дал ему рекомендательное письмо к прусскому генералу Вальбургу – так Меркур снова стал солдатом. Через три месяца он был произведен в поручики, но затем, уже который раз, Меркур своими руками сломал свою карьеру. Повздорив с одним офицером, насмехавшимся над его немецким произношением, Меркур вызвал его на дуэль и продырявил ему живот.

    Следствием дуэли был новый побег. На этот раз соучастницей Меркура стала племянница канцлера, госпожа Маршал, желавшая выйти за него замуж во Франции. За беглецами послали погоню. Во время одного из привалов, когда Меркур пошел в ближайшую деревню за свежими лошадьми, преследователи обнаружили укрытие госпожи Маршал и увезли ее. Не найдя по возвращении из деревни своей возлюбленной, Меркур не стал утруждать себя ее поисками и продолжил путь один.

    Вернувшись во Францию, он осел в Провансе, где женился и получил место откупщика, приносившее ему 8 тысяч ливров годового дохода. Но жена его умерла, выгодная должность была отобрана… Эти удары судьбы, вероятно, лишили его рассудка, что и явилось причиной самодоноса. Или, может быть, 68-летний Меркур искал себе под старость надежное убежище, где бы он не умер от голода?

    Доставленный в Бастилию в 1765 году, он пробыл там не более года, затем был переведен в Венсен, где и умер от водянки в декабре 1775 года.

    Дела семейные

    Аресты и заключения в Бастилию и другие тюрьмы производились на основании тайных приказов короля (lettres de cachet). Тайные приказы, известные во Франции с XIV века, заменяли собой решение суда и лишали осужденного права апелляции. В отличие от прочих королевских указов, писавшихся на пергаменте и скреплявшихся большой королевской печатью и подписью монарха, тайные приказы писались на бумаге и скреплялись малой королевской печатью. Король редко подписывал тайные приказы, и чаще всего их выдачей распоряжались министры, фавориты и фаворитки, что, конечно, приводило к ужасающим злоупотреблениям.

    Пик произвольной раздачи министрами тайных приказов пришелся на царствование Людовика XV, когда ими стали даже торговать. Мишле в своей знаменитой «Истории революции» пишет: «Все это делалось из любезности. Король был слишком добр, чтобы отказать какому-либо вельможе в тайном приказе. Заведующий делами был столь любезен, что не считал возможным отказать даме в ее просьбе. Чиновники министерств, их содержанки и друзья этих последних, желая быть вежливыми и обязательными, получали, раздавали и одалживали эти ужасные приказы, из-за которых людей погребали заживо». Рамбо в своей «Истории цивилизации Франции» подтверждает слова Мишле: «Таким образом лица, получавшие чистые бланки тайных приказов, вписывали туда имена своих личных врагов, соперников, кредиторов. В царствование Людовика XV эти приказы можно было купить за деньги. Министр Ла Врийер продавал их через графиню де Лонжак; он дошел даже до того, что продавал их через своих слуг, так что за 25 луидоров можно было засадить кого угодно в Бастилию». Этот же министр каждый Новый год рассылал своим друзьям, в виде подарка, по пять-шесть чистых бланков тайных приказов, чтобы дать им возможность избавиться от своих врагов, нажитых ими за год.

    Даже Вольтер, противник произвола и самовластия, сам просил о выдаче тайного приказа.

    Этот случай не столько скандален, сколько курьезен. Поскольку он касается бытовой ссоры, где, как известно, трудно бывает найти виновника, то, чтобы не бросать тень на великого писателя, ограничимся пересказом фактов, как они изложены историком Ф. Брентано, много работавшим с бастильскими архивами.

    По возвращении из Англии Вольтер поселился в доме на улице Вожирар, около ворот Сен-Мишель. 16 августа 1730 года начальник полиции Жиро получил прошение, подписанное двенадцатью лицами, среди которых значилось и имя Вольтера; в прошении излагалась жалоба на скандальное поведение домовладелицы госпожи Себастьяны де Травер и просьба о заключении ее в тюрьму по королевскому приказу. Прошение написано рукой Вольтера. Донесение пристава Леконта, уполномоченного расследовать это дело, не было благоприятно для госпожи Травер, но в нем указывалось, что обвиняемая имеет, в свою очередь, право жаловаться на дурное обращение с ней соседей, так как «она сама показывала приставу на своих руках синяки, которые, по ее словам, произошли от полученных ею ударов».

    Три дня спустя госпожа Травер явилась к приставу Леконту с жалобой на кухарку и слуг Вольтера, которые в ее же квартире напали на нее, сорвали с головы чепец, разорвали его и чуть не убили ее саму; по ее словам, Вольтер лично присутствовал при экзекуции, «всячески ее поносил и угрожал застрелить ее из пистолета, когда она около двух или трех часов утра будет выходить из дома в город за покупками» (госпожа Травер была торговкой требухой и выходила рано утром купить на аукционе оптовую партию требухи, которую распродавала в течение дня).

    27 сентября она снова явилась к приставу. На этот раз причиной ее прихода было то, что она узнала о стараниях соседей получить тайный приказ на ее арест. «Они ложно обвиняют меня, – говорила она, – будто бы я в пьяном виде подожгла дом, между тем как известно, что это сделал Вольтер, что нетрудно доказать; не будучи в состоянии до сих пор достигнуть своей цели, они… пускают в ход все средства, чтобы сделать мне неприятность».

    Между тем Вольтер беспрестанно навещал начальника полиции и засыпал его письмами. Благодаря этим настойчивым посещениям пришлось принять жалобу на госпожу Травер. В архиве полицейского управления хранится справка, в которой собраны все проступки, вмененные ей в вину; на полях этой справки написано, вероятно, начальником полиции: «При первой новой жалобе-в тюрьму!»

    Новая жалоба не замедлила появиться, – конечно, не без участия Вольтера, который известил полицию, что госпожа Травер – развратная женщина, она напивается, ругает прохожих и, прибавляет атеист Вольтер, порочит «святое имя Бога». Это бумага была подписана Вольтером и восемью другими жильцами; кроме того, знаменитый писатель отправил короткое, но весьма настойчивое частное письмо начальнику полиции. Тайный приказ был наконец получен, и 6 декабря 1730 года госпожу Травер заключили в Бастилию.

    Через несколько дней из показаний сестер и соседей торговки выяснилось, что «некоторые из ее жильцов, будучи ей должны и не желая платить, стали ее угнетать». Сама госпожа Травер не отразила такой мотив ее «угнетателей» в своих заявлениях полиции, но, как бы то ни было, начальник полиции счел себя обманутым Вольтером и К° и 31 декабря того же года освободил заключенную.

    Здесь надо заметить, что большинство выданных тайных приказов карали вовсе не государственных преступников. За исключением периодов массовой охоты за янсенистами и конвульсионерами, основную массу заключенных Бастилии составляли люди, отправленные туда по так называемым «семейным тайным приказам». Последние характеризуют эпоху абсолютизма с особенной стороны и позволяют заглянуть в глубь того общества, которое вскоре было разрушено как несоответствующее идеям разума и свободы.

    Из огромного множества «семейных тайных приказов» здесь возможно привести лишь самые любопытные и характерные.

    Дюрю в «Очерке по истории Франции» рассказывает забавный анекдот про одну женщину, желавшую засадить в Бастилию своего мужа; «последний возымел ту же самую мысль, и, таким образом, в один день оба попали в Бастилию».

    В конце 1750 года начальник полиции Берье получил несколько жалоб от Марии Адрианы Пети, жены Франсуа Оливье, имевшего на улице Графини Артуа галантерейный магазин. Молоденькая швея Мария Буржуа появилась в их семье и своими розовыми пальчиками перевернула там все вверх дном. Госпожа Оливье заметила, что муж стал ее избегать и подчас даже ругать; покупатели мало-помалу перестали посещать магазин, так как хозяин почти не появлялся там; наконец, все семейные сбережения тратились господином Оливье на молоденькую кокетку, которой он ни в чем не мог отказать.

    Начальник полиции послал к Марии Буржуа частного пристава Гримпереля.

    Пристав говорил с ней внушительным тоном и закончил свою речь запрещением девушке отныне посещать дом четы Оливье. Выслушав все это, хорошенькая швея рассмеялась очень громко, но так мило, что пристав не смог на нее рассердиться. Отношения между господином Оливье и Марией Буржуа продолжались по-прежнему. Между тем Берье не желал прибегать к крайним мерам, ему хотелось образумить влюбленных более мягкими средствами. Он написал священнику того прихода, где жила Мария Буржуа, прося его вмешаться; но оказалось, что предусмотрительная швея, предвидя такой ход полиции, сменила адрес и приход.

    В мае поступила новая жалоба страдающей супруги. «Сжальтесь, – писала она, – посадите в тюрьму Марию Буржуа». Однако Берье решился провести новое расследование лишь после следующей жалобы госпожи Оливье, которая гласила: «Муж мой со дня на день собирается покинуть Париж; содержанка его уже отказалась от занимаемой ею комнаты».

    15 июля 1751 года Мария Буржуа была арестована и мир в семье восстановлен.

    Случаи, подобные вышеизложенному, наиболее часты. Любопытно, что обыкновенно при этом наказывался не неверный супруг, а особа, нарушившая семейное счастье. Если же в тюрьму отправляли одного из супругов, то и здесь соблюдалась интересная закономерность: хотя вообще мужу было гораздо легче достать тайный приказ на арест своей жены, чем жене – на арест мужа, но тайные приказы, выданные против мужей, встречаются чаще. «Это потому, – поясняет министр Малесерб, – что о них хлопотали с наибольшими стараниями».

    Королевская власть вторгалась в дела семей даже тогда, когда в них не происходило публичного скандала. Молодой герцог Фронзак, сын герцога Ришелье, был посажен в первый раз в Бастилию на том основании, что не любил свою жену. Красивый молодой человек был вынужден просидеть несколько недель в мрачном уединении, как он сам об этом пишет, а на самом деле – в обществе аббата, без умолку толковавшего ему о его супружеских обязанностях. Видимо, увещевания святого отца, а всего скорее тюремные стены произвели нужное впечатление: когда внезапно двери тюрьмы отворились и к Фронзаку вошла хорошенькая и грациозная супруга, он воскликнул: «Прекрасный ангел, спустившийся с неба, чтобы освободить св. Петра, не был так лучезарен, как ты!»

    Начальник полиции д'Аржансон с полицейским юмором рассказывает в одном рапорте подобную же историю: «Молодая женщина по имени Бодуен громогласно заявила, что никогда не будет любить своего мужа и что каждый волен располагать своим сердцем по своему желанию. Нет такой дерзости, которой она бы не сказала своему мужу; последний был от этого в совершенном отчаянии. Я говорил с ней два раза, и, несмотря на то, что в продолжение многолетней моей практики я успел привыкнуть к смешным и безрассудным речам, все же я был поражен теми доводами, на которых эта женщина основала свои убеждения: ими она живет, с ними же и умрет и скорее лишится рассудка, чем отступится от них; она говорит, что лучше сделается гугеноткой или монахиней, чем будет жить со своим мужем. После таких безрассудных слов я вначале думал, что она сумасшедшая; к сожалению, она не была столь очевидно сумасшедшей, чтобы на этом основании ее можно было посадить в тюрьму; она была даже довольно умна, и я надеялся, что, проведя два или три месяца в тюрьме Рефюж, она поймет, что такой образ жизни еще печальнее, нежели жизнь с нелюбимым мужем. К тому же этот последний был столь покладистого характера, что соглашался обходиться без ее любви, лишь бы она вернулась и не говорила ему ежечасно, что ненавидит его, как черта. Но жена отвечала, что не умеет лгать, что именно в этом и заключается честь женщины, а все остальное пустяки и что если ей придется оказать мужу хоть каплю нежности, то она наложит на себя руки».

    В 1722 году парижский буржуа Никола Корний возвратился после продолжительного морского путешествия к себе домой. Веселый и счастливый пришел он к своей жене, которая встретила его следующими словами: «Если вы думаете выдавать себя за моего мужа, то это очень глупая шутка».

    Несмотря на упорные просьбы мужа, она отказала ему не только в его супружеских правах, но и в правах собственности на его состояние. Последнее было особенно тяжело для Никола Корния, и он испросил тайный приказ, чтобы образумить жену.

    Молодая женщина Анна Луиза Беш, потеряв мужа, нашла в своей скорби утешение, о котором легко догадаться. «Прекрасное утешение», – говорила она. Мать написала начальнику полиции: «Моя дочь позорит нашу семью». Письмо было подписано многими лицами, в том числе и священником этого прихода. Полиция произвела расследование, и, поскольку жалоба подтвердилась фактами, Анна Луиза была брошена в тюрьму.

    Просьба отца о выдаче тайного приказа отклонялась в редких случаях. «Авторитет отца, – пишет один чиновник, – является совершенно достаточным, потому что нельзя предположить, чтобы дружба и сострадание отца могли иметь какое-либо предубеждение».

    Опасения увидеть своих детей идущими по дурной дорожке были вполне достаточным основанием для получения тайного приказа. Один адвокат посадил в Бастилию своего сына, чтобы тот не обесчестил всю семью, сделавшись актером; один актер, в свою очередь, отправил туда же своего отпрыска, который не хотел следовать занятию отца. Иногда родители приводили еще более удивительные доводы. Так, некая госпожа Леблан настаивала на том, что желает жить со своим мужем, потерявшим состояние. «Она настаивала на этом с таким упорством, – читаем в полицейском расследовании, – что даже духовник не мог ее переубедить». Мать этой женщины упрятала ее в тюрьму. «С глубокой скорбью, – пишет она, – смотрела я на судьбу моей дочери; действительно, ужасно быть лишенной свободы только из-за слишком большой привязанности к своему мужу». Остается только согласиться с сострадательной матерью.

    Одним из наиболее часто встречавшихся доводов, приведенных главами семей в прошениях о выдаче тайного приказа, были опасения, чтобы сын или какой-либо другой родственник не вступили в неравный брак. В этом случае заурядный сапожник или торговка выказывали не меньше спеси и жестокосердия, чем высокопоставленные особы. «Выдать семье тайный приказ, – пишет один министр, – препятствующий какой-нибудь вдове предаться своей минутной фантазии, то есть сделать дурную партию, было со стороны короля лишь актом правосудия».

    Правительство и общество взаимно развращали друг друга: одно – чиня произвол, другое – используя этот произвол в своих интересах. Тайные приказы проклинали и одновременно клянчили их. Дело дошло до того, что Малесерб, который в качестве министра двора и управителя парижским департаментом особенно внимательно занимался всем, что касается тайных приказов, писал Людовику XVI в 1789 году, за несколько недель до революции: «В Париже нет ни одной семьи, за исключением разве семейств самых строгих судей, не прибегавшей к тайным приказам, которые, таким образом, как бы заменяют собой обыкновенное правосудие».

    Писатели в Бастилии

    Остается упомянуть еще об одной, весьма многочисленной категории заключенных при Людовике XV. «Во времена кардинала Флери, – пишет Лагарп, – в знаменитом замке находились почти исключительно писатели-янсенисты; затем в него помещали поборников философии и тайных авторов памфлетов».

    Пишущей братии попасть в Бастилию было легко – достаточно было написать или пропеть сатирический куплет против какой-нибудь фаворитки или министра. Пикардийский дворянин, капитан пьемонтского полка де Тарси, провел в крепости двадцать два года за то, что распространял неприличную песенку о маркизе Помпадур; в тюрьме он сошел с ума и тем не менее продолжал отбывать свое наказание. Писатель де ла Пламбанье написал ироническую книгу «Что нам делать с иезуитами?». Перебрав все возможные и невозможные способы сделать святых отцов полезными обществу, он закончил предложением королю стать главой ордена Иисуса. После ареста (1762) он оправдывался тем, что просто хотел при помощи веселой книги заработать немного денег. Пламбанье легко отделался: многие знатные особы, знавшие его, выхлопотали ему прощение.

    Впрочем, не всем писателям Бастилия запомнилась в мрачном свете. Известный писатель Мармонтель, отправленный туда за оскорбление герцога д'Омона, весьма недурно провел там время.

    «Я спокойно слушал репетицию оперы «Амадис», – пишет он в мемуарах, – как вдруг мне сказали, что весь Версаль пылает на меня гневом, что меня обвиняют в сочинении сатиры на герцога д'Омона, что высшее дворянство требует мщения и что герцог де Шуазель во главе моих врагов».

    Получив это известие, Мармонтель тотчас возвратился домой и написал герцогу письмо, в котором уверял его, что никогда не занимался сатирами (это было чистейшей правдой), а если бы и занялся, то, уж конечно, начал бы не с него. Это письмо герцог счел за новое оскорбление и показал его королю. Двор еще более вознегодовал.

    Мармонтель приехал в Версаль и встретился с герцогом Шуазелем. Писателю удалось убедить министра, что он не автор сатиры, оскорбившей честь герцога, и виновен лишь в том, что продекламировал ее в кругу знакомых, где все говорили откровенно, без стеснения.

    – Я вам верю, – сказал герцог Шуазель, – но все-таки вы будете заключены в Бастилию. Отправляйтесь к министру Сен-Флорентину, ему король выдал приказ на ваш арест.

    – Я отправлюсь туда, но могу ли я льстить себя надеждой, что вы более не будете в числе моих врагов?

    Шуазель обещал ему это, и Мармонтель направился к Сен-Флорентину. «Этот человек, – пишет он, – был ко мне доброжелателен и легко убедился в моей невиновности. «Но чего же вы хотите? – сказал он мне. – Герцог д'Омон обвиняет вас и желает, чтобы вас наказали. Он требует этого удовольствия в награду за свою службу и за службу своих предков, и король на это согласился. Отправьтесь к де Сартине, я отошлю к нему королевский приказ».

    Мармонтель спросил, «может ли он предварительно отправиться обедать в Париж, на что Сен-Флорентин согласился».

    Начальник полиции Сартине отнесся к писателю не менее сердечно, чем остальные.

    – Когда мы с вами вместе обедали у барона Гольбаха, – сказал он Мармонтелю, – кто бы мог предвидеть, что при следующей нашей встрече я буду вынужден отправить вас в Бастилию.

    Предоставим далее слово самому Мармонтелю.

    «Я встретил у господина Сартине, – рассказывает он, – полицейского, который должен был отвезти меня в Бастилию. Господин де Сартине предложил, чтобы мой провожатый ехал в отдельном экипаже, но я отклонил это любезное предложение, и в одном экипаже мы прибыли в Бастилию. Комендант со своим штабом принял меня в зале Совета, и там я заметил, что данная касательно меня инструкция была для меня благоприятна. Комендантом был господин Абади. Прочитав бумаги, врученные ему полицейским, он спросил меня, хочу ли я, чтобы мой слуга остался при мне, но с условием, что мы будем жить в одной комнате и он должен будет оставаться в тюрьме до тех пор, пока я не буду выпущен оттуда. Моего слугу звали Бюри. Я с ним об этом переговорил, и он сказал, что желает остаться при мне. Тогда слегка осмотрели мои вещи и мои книги и отвели меня в просторную комнату, в которой вся мебель состояла из двух кроватей, двух столов, шкафа и трех соломенных стульев. Было холодно, но тюремщик развел огонь и принес много дров. В то же время мне дали перьев, чернил и бумаги, но с условием, чтобы я дал отчет в том, как я их употребил и сколько листов бумаги мне было выдано. В то время, когда я собирался писать и устроил для этого свой стол, сторож опять вошел и спросил у меня, доволен ли я своей кроватью. Рассмотрев ее, я сказал, что тюфяки нехороши и одеяла грязны. Тотчас же все это переменили. Меня велено было спросить, в каком часу я обедаю. Я отвечал, что обедаю в то же время, когда обыкновенно обедают все. В Бастилии была библиотека, и комендант прислал ко мне каталог этой библиотеки, предлагая выбрать какое-либо из сочинений, входивших в ее состав. Я этим не воспользовался, но мой слуга попросил романы Прево и ему принесли их. Что касается меня, то у меня было чем разогнать свою скуку. Давно досадуя на презрение, с которым ученые относятся к поэме Лукана, которую они не читали в подлиннике, но с которой знакомы только по варварскому и напыщенному переводу Бребефа, я решился перевести эту поэму прозой более точным и более приличным образом. Эта работа, которая заняла меня, не утомляя головы, была наиболее подходящим трудом для моего тюремного досуга. По этой-то причине я взял с собой эту поэму и, чтобы лучше понять ее, захватил с собой и комментарии Цезаря. И вот я очутился у пылающего камина, погруженный в размышления о распре Цезаря с Помпеем и забыв о моей ссоре с герцогом д'Омоном. Со своей стороны и Бюри, столь же философ, как и я, занялся приготовлением наших постелей, расположенных в двух противоположных концах комнаты, освещенной зимнем солнцем, несмотря на крепкую железную решетку в окне, через которую я видел Сен-Антуанское предместье. Через два часа после того я был выведен из своей глубокой задумчивости сторожами, отворившими двери моей комнаты и принесшими обед, который они молча поставили. Я думал, что этот обед предназначается мне. Один из этих сторожей поставил перед камином три небольших блюда, покрытых тарелками из простого фаянса, а другой разостлал скатерть, хотя немного грубую, но чистую, на одном из столов, который был свободен. Он поставил на этот стол бутылку вина, довольно чистый прибор и положил оловянную ложку, оловянную вилку и хорошего домашнего хлеба.

    Исполнив свою обязанность, сторожа удалились, заперев за собой опять обе двери моей комнаты. Тогда Бюри пригласил меня сесть за стол и подал мне суп. Это было в пятницу, а потому суп был постный. Это было пюре из белых бобов с самым свежим маслом. Кроме того, Бюри подал блюдо этих самых бобов. Я нашел, что все это очень вкусно. Еще вкуснее было кушанье из трески, приправленное немного чесноком. Вкус и запах были так пикантны, что могли удовлетворить самого взыскательного гасконца. Вино было не из лучших, но сносное. Десерта не было, но ведь надобно же было терпеть какое-либо лишение. В заключение я нашел, что в тюрьме обедают очень хорошо. Когда я встал из-за стола, а Бюри собирался сесть, за обед (для него было еще чем пообедать от того, что осталось после меня), – вдруг оба мои сторожа входят ко мне с пирамидами блюд. По великолепию принесенного сервиза, по прекрасному белью, по прекрасному фаянсу, по серебряным ложке и вилке мы увидели, как мы ошиблись, но скрыли, какой мы сделали промах. Когда сторожа удалились, Бюри сказал мне: «Сударь! Вы съели мой обед, согласитесь, чтобы я в свою очередь съел ваш». «Это справедливо», – отвечал я ему. Мы засмеялись, и я думаю, что стены моей комнаты были очень удивлены, услышав смех. Обед был скоромный, несмотря на пятницу. Вот из чего состоял этот обед; превосходный суп, кусок сочной говядины, ножка вареного каплуна, покрытая жиром, и сочные жареные артишоки с маринадом, шпинат, чудесная груша, виноград, бутылка старого бургундского вина и самое лучшее кофе мокко. Этот обед Бюри съел, за исключением фруктов и кофе, которые он оставил мне. После обеда ко мне пришел комендант и спросил меня, доволен ли я пищей, и обещал мне посылать ее от себя, уверяя, что сам будет отрезать на мою долю и что никому не позволит распоряжаться этим. Он предложил мне к ужину курицу: я поблагодарил его и сказал, что мне достаточно к ужину тех фруктов, которые остались от обеда. Таков был мой повседневный стол в Бастилии. Из этого видно, с какой снисходительностью со мной обходились или, вернее, как неохотно меня карали для удовольствия герцога д'Омона. Комендант ежедневно навещал меня, и так как он имел кое-какие сведения по части словесности и даже знал латинский язык, то следил за ходом моей работы и это ему доставляло удовольствие, но он позволял себе это развлечение лишь на короткое время. «Прощайте, – говорил он мне, – я иду утешать людей, которые несчастнее, чем вы». Судя по тому, как со мной обходились в Бастилии, я имел основание думать, что меня недолго в ней продержат. Мне не приходилось там много скучать, так как я продолжал мою работу и имел интересные книги (у меня были Монтень, Гораций и Лабрюйер). Наконец на одиннадцатый день я был освобожден».

    В 1753 году в Бастилию попал писатель Ла Бомель. Этот молодой, талантливый литератор, неразборчивый в средствах и жаждавший славы и денег, переиздал без ведома Вольтера его книгу «Век Людовика XIV», присвоив всю вырученную от продажи сумму. Помимо нарушения прав собственности, Ла Бомель снабдил это издание своими примечаниями, большей частью сатирического и клеветнического характера: он проводил ту мысль, что великий король был весьма ограниченный правитель, а великий писатель Вольтер является просто ловким компилятором. Вольтер, обкраденный и оскорбленный разом, возмутился; но, к сожалению, он вступил в полемику с Ла Бомелем так горячо, что вскоре заставил публику забыть о том, кто кому нанес первую обиду. Неловкость положения Вольтера усугублялась тем, что Людовик XV, как наследник Людовика XIV, счел себя также задетым комментариями Ла Бомеля: король справедливо решил, что этак ведь можно дописаться, что и он – посредственный монарх.

    Нападки Вольтера на молодого писателя привлекли внимание полиции к сочинению последнего; его образ мыслей сочли опасным, и Ла Бомель очутился в Бастилии. Таким образом, Вольтер невольно оказался в роли литературного доносчика.

    В тюрьме Ла Бомель вел дневник, любопытные отрывки из которого будет нелишне здесь привести.

    «Я был арестован 24 апреля в 10 часов утра. После вежливого осмотра моих бумаг, продолжавшегося два часа, следователи на время ушли, и я мог бы еще скрыться куда-нибудь, но для полной безопасности следовало оставить Францию, а я хочу в ней жить и в ней умереть».

    «Вид Бастилии не произвел на меня потрясающего впечатления, и я не потерял присутствия духа. Отправляясь туда из дома, я утешал своих слуг; в карете по дороге туда из дома я, сохраняя полное хладнокровие, вел занимательный разговор с полицейским офицером. Я не унизил себя трусостью и, входя в мрачные двери, вполне владел собой. В самой тюрьме я занялся чтением на стенах имен моих предшественников и первый день заключения меня вовсе не тянуло к окну. Я глубоко сознавал, что в силу тайного повеления об аресте можно заключить в Бастилию самого добродетельного человека. Я за собой не знал никакой вины, я знал, что только безрассудство побудило моих врагов употребить против меня это насилие, и одного этого убеждения было достаточно для того, чтобы я спокойно переносил свои невзгоды».

    «Мне пришло в голову, что если б составлять в Бастилии газету, она вышла бы крайне интересной. И какой богатый материал она могла бы соединить в себе: ощущения заключенных, их мысли, их планы, их игры, забавы, перемены в образе мыслей, которым они подвергаются вследствие заключения; их стремление общаться друг с другом, их несчастья, жажда свободы; все это послужило бы великолепным материалом для множества интересных статей, знакомящих с человеческим умом и сердцем».

    «Человек еще не совсем несчастлив, если он может думать о хорошем, прекрасном и справедливом».

    «Я не могу здесь делать добро, но, по крайней мере, могу его желать тем, кто преследует меня. Господи, возврати мне свободу и сделай Вольтера честным человеком!»

    «30 апреля гг. Рошебрюн и Дюваль (полицейские следователи. – С. Ц.) пришли проведать меня и снова пересмотреть мои бумаги. Они меня закидали тысячами вопросов и наговорили кучу любезностей, отрекомендовали меня майору и принесли от своего начальника слова мира, возбудившие во мне новые надежды.»

    «Что могу обещать я г. д'Аржансону? – Что буду и впредь вести себя столь же разумно, как вел с тех пор, как дал ему в том обещание. Но к чему поведет мое благоразумие? Чем я гарантирован, что меня не ждет еще худшая участь? В стране, где действует произвол, никогда нельзя быть уверенным в собственной безопасности».

    «Мальчик, который мне служил, должен любить меня, так как я даю ему каждый день бутылку вина. Но если жажда будет мучить меня и я не отдам ему этой бутылки, он подумает, что я виновен против него в открытом грабеже».

    Ла Бомелю было в то время двадцать шесть лет, он обладал незаурядным умом, его стиль был сжат и чист, он искусно владел парадоксом. На сей раз этот ум не погас в стенах тюрьмы – Ла Бомеля выпустили через полгода. Однако Вольтер не простил ему его непочтительности и преследовал всю жизнь, нападая на него в стихах и прозе и называя педантом, бездельником и нищим. Ненависть знаменитого писателя не утихла и тогда, когда Ла Бомель издал «Мемуары госпожи де Ментенон» – сатиру, направленную против злоупотреблений правительства, и был за это вновь заключен в Бастилию – теперь уже надолго.

    В Бастилию сажали не только писателей, но и книги, которые казались правительству опасными; королевский приказ, по которому книги препровождались в крепость, писался таким же образом, как и обыкновенные приказы. Книги помещались в каземат рядом с башней Казны. В 1733 году начальник полиции просил коменданта Бастилии принять во вверенный ему замок «все инструменты тайной типографии, помещавшиеся в одной из комнат аббатства Сен-Виктор; означенные инструменты прошу вас поместить в склад Бастилии».

    Когда те или иные книги переставали внушать опасения, их освобождали. Так, знаменитая «Энциклопедия» Дидро и д'Аламбера появилась на прилавках лишь после нескольких лет заточения.







     

    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх