Глава 3

Неправедный суд.

Речь пойдет о суде над “черносотенцами”, который длится уже почти девять десятилетий — если не считать начавшегося намного ранее заведомо неправедного суда над предшественниками “черносотенства” — славянофильством и Гоголем, “почвенничеством” и Достоевским и т.п. (С. Н. Булгаков с горечью говорил о том, как господствовавшие идеологи неукоснительно “отлучали” всех “правых”, “причем среди этих отлученных оказались носители русского гения, творцы нашей культуры”). 44

Прежде всего необходимо осознать одну — способную при должном внимании прямо-таки поразить — особенность сего суда: едва ли ни все его приговоры основываются в конечном счете не на каких-либо реальных действиях “черносотенцев”, но на действиях, которые они — по мнению обвинителей — могли бы (если бы сложились благоприятные обстоятельства) совершить, или же — опять-таки по мнению обвинителей — намеревались совершить.

Именно так ставится (и решается) вопрос, скажем, в охарактеризованной выше книге Г.З. Иоффе о “монархической контрреволюции” во время гражданской войны (“монархическое” предстает в книге как синоним “черносотенного”). Этот историк, в отличие от многих других, не выдумывает нужные ему факты, и потому в его книге нет и речи о каких-либо “злодействах” монархистов-черносотенцев” в ходе войны 1918-1920 годов; они, согласно рассказу Г.З. Иоффе, только намеревались получить в свои руки власть и уж тогда, мол, позлодействовать вволю. Главный смысл книги сводится, в сущности, к следующему эмоциональному тезису:— Ах, сколь ужасно было бы, если бы “черносотенцы” оказались во главе Белой армии! Мороз по коже идет, как представишь себе, что бы они тогда натворили!

И в любом “античерносотенном” сочинении, исходящем из реальных, действительных фактов, постановка вопроса именно такова. Конечно, в других сочинениях (уже в ироническом значении этого слова: о некоторых из них еще будет речь) “черносотенные злодеяния” попросту выдумываются. Впрочем, в последнее время, когда фактическая история нашего столетия постепенно становится известной все более широкому кругу людей, чаще говорят уже не о будто бы совершившихся неслыханных злодействах “черносотенцев” (ибо ложь таких обвинений начинает обнаруживаться со всей очевидностью), но именно о “потенциальном”, о “готовившемся” — в случае их прихода к власти — беспрецедентном терроре и деспотизме.

Очень характерен в этом отношении рассказ того же Г. З . Иоффе об “Общероссийском монархическом съезде”, созванном “черносотенцами” в мае 1921 года в немецком городе Рейхенгалле (то есть по сути дела уже в эмиграции). От речи на этом съезде бывшего “черносотенного” депутата Н. Е. Маркова, объясняет нам Иоффе, “веяло угрозой кровавого разгула мрачной реакции. “Царь и плаха сделают дело, — писала “Правда” (30 августа 1921 г. — В.К.) о Рейхенгалльском съезде. — Царь и плаха на лобном месте ожидают русские трудящиеся массы в случае победы контрреволюции…” 45

Этот “прогноз” особенно любопытен потому, что Иоффе не раз говорит в своей книге о принципиальном отказе Н. Ё. Маркова и его единомышленников от участия в братоубийственной гражданской войне. Так, редактируемый Н. Е. Марковым журнал “Двуглавый орел” провозглашал в марте 1921 года: “Государь не решился начать междоусобную войну, не решился сам и не приказал того нам”. Эти слова приведены Г. З. Иоффе (с. 59), и как-то еще можно его понять, когда он цитирует — в качестве “документа эпохи” — газету “Правда”, которая пугала читателей “черносотенной” плахой на Лобном месте (на Красной площади), по своему невежеству полагая, что на этом “месте”, с которого в ХVI-ХVII веках объявляли народу правительственные указы (в том числе, естественно, и указы о казнях), будто бы устанавливалась когда-либо плаха… Да, “Правду” 1921 года все же можно понять и как говорится, простить. Но ведь Г. З. Иоффе говорит об “угрозе кровавого разгула мрачной реакции” — то есть разгула “черносотенцев” и лично от себя самого, хотя он как трудолюбивый историк не может не знать, что ничего подобного соответствующие партии никогда не предпринимали. В другом месте книги Г.З. Иоффе без обиняков утверждает, что “черносотенцы”, мол, “в случае своей победы готовили России кровавую баню” (с. 284).

Все подобные рассуждения о злодействах “черносотенцев” (если, конечно, историк не склонен выдумывать, фантазировать) строятся именно по этой модели: “угроза”, “готовили”, “моглибы” . Тут опять-таки загадка: ведь вовсе не “черные”, а красные и — в меньшей мере (хотя бы потому, что у них было меньше сил) — белые обрушили на Россию кровавые “разгулы” и “бани”, и тем не менее самую опасную, самую пугающую “угрозу” и “готовность” усматривают почему-то именно в “черносотенцах”, хотя они никак не отличились в подобного рода делах в ходе гражданской войны, которая и велась-то, как мы видели, между большевиками и с другой стороны — кадетами (красные нередко называли своих противников не “белыми”, а именно “кадетами”) и эсерами.

Но — скажут, конечно, мне — а как же я забываю о страшных событиях, совершавшихся еще до 1917 года — о “черном терроре”, погромах, да и обо всей кошмарной деятельности этих ужаснейших лидеров “черносотенных” партий — Маркова, Пуришкевича, Дубровина и т.п.?

Прежде всего следует еще раз повторить, что все, связанное с понятием “черносотенство”, подверглось поистине ни с чем не сравнимому “очернению”. Выше уже шла речь об опубликованной сравнительно недавно, в 1975 году, статье А. Латыниной о Розанове, где этот “черносотенец” (сие слово постоянно возникает в статье) характеризовался как — цитирую статью — “прожженный циник”, “лжец”, “изувер”, “ханжа”, “прислужник”, “шовинист”, “доносчик”, “беспринципный предатель”, “субъект”, сводивший воспитание людей к “скотоводству” (!) и т.д., и т.п. Ныне, без сомнения, едва ли бы кто решился писать так о Розанове, ибо теперь всем ясно, что автор подобной статьи унижает самого себя, а не гениального мыслителя и писателя. Но, с другой стороны, теперь-то стараются как раз умолчать о “черносотенстве” Розанова, хотя его политические убеждения невозможно определить иначе.

Впрочем, тех, кто избегают слова “черносотенец”, можно понять: ведь слово это по-прежнему несет в себе совершенно одиозный смысл. Поистине замечательна в этом отношении обширная публикация в 14-м выпуске исторического альманаха “Минувшее” (1993), вышедшем в свет уже после сдачи в набор начальных глав этого моего сочинения, публикация, озаглавленная “Правые в 1915 — феврале 1917. По перлюстрированным Департаментом полиции письмам”.

Архивист Ю. И. Кирьянов тщательно подготовил к печати 60 сохранившихся в полицейском архиве копий “черносотенных” писем, среди авторов и адресатов которых — такие главенствовавшие лица, как А. И. Соболевский, К. Н. Пасхалов, В. М. Пуришкевич, Ю. А. Кулаковский (выдающийся историк античности и Византии), А. И. Дубровин, Н. Е. Марков, Д. И. Иловайский, Н. А. Маклаков, архиепископ Антоний (Храповицкий), П. Ф. Булацель, Г. Г. Замысловский, А. С. Вязигин (один из крупнейших русских историков католицизма) и др. Ю. И. Кирьянов, называя их “правыми”, в самом начале своей вводной статьи ставит вопрос: “все ли правые периода войны были черносотенцами”? И далее говорит о “нежелании, по крайней мере, части самих правых прикосновения к черносотенству” (с. 151).

Эти суждения по меньшей мере странны. Ведь даже в рамках публикуемой переписки далеко не самый “радикальный” деятель Русского собрания К. Н. Пасхалов недвусмысленно называет своих сторонников “представителями черносотенных групп” (с. 171). И, кстати, именно Пасхалову принадлежат использованные Ю. И. Кирьяновым слова о неких робких единомышленниках, “боящихся прикосновения к “черносотенцам”…” (с. 187), и потому не явившихся на Нижегородский съезд, где Пасхалов председательствовал. Трусливых участников можно обнаружить в любом движении, но те лица, чьи письма опубликованы Ю. И. Кирьяновым, к таковым явно не относятся. И дело здесь в том, что сам Ю. И. Кирьянов, стремясь объективно представить публикуемую им переписку, вместе с тем опасается, — и, конечно же, не без оснований — как бы его не атаковали за “сочувствие” к “черносотенцам”, и поэтому предпринимает попытки отделить от них хотя бы часть героев своей публикации, которые, мол, всего только “правые”.

А между тем среди этих героев — самые что ни есть “махровые”… Но беспристрастный читатель не найдет в их переписке ровно ничего злодейского или хотя бы злонамеренного, основной тон писем — боль, мучительная боль, порожденная зрелищем неотвратимо катящейся в революционную бездну России…

Тем не менее с момента возникновения “черносотенных” организаций и до сего дня о них говорят как об опаснейшей, чуть ли не апокалиптической силе, которая “готовилась”, “могла бы” все и вся беспощадно уничтожить. Поддавшись этой мощной пропагандистской волне, даже С. Н. Булгаков (тогда еще, впрочем, весьма либеральный) писал в 1905 году о видном “черносотенце” В. А. Грингмуте, что он-де “хотел бы утопить в крови всю Россию”. 46 По всей вероятности, впоследствии, когда Булгаков тесно сблизился с задушевным другом В. А. Грингмута священником И. И. Фуделем, ему было попросту стыдно за эту свою нелепую фразу. Владимир Андреевич Грингмут с 1870 года преподавал древнегреческий язык и эстетику в одном из культурнейших учебных заведений, Катковском лицее, в 1894-1896 годах был директором этого лицея, а с 1896 года — редактором влиятельной газеты “Московские ведомости”. В апреле 1905 года В. А. Грингмут создал первую “черносотенную” организацию, которая получила название “Русская монархическая партия” (Союз русского народа возник лишь в ноябре, а Русское собрание, сложившееся еще в 1900-1901 годах, было не партией, а своего рода кружком, “клубом”; тот же характер носил и созданный в марте 1905 года Союз русских людей, где ведущую роль играл знаменитый историк Д. И. Иловайский, знаменитый, в частности, и тем, что позже, в возрасте 87(!) лет был заключен во внутреннюю тюрьму ВЧК…).

Впрочем, В. А. Грингмут, хотя он и основоположник “черносотенства” как собственно политического (а не только идеологического) явления, известен мало, и стоит сказать лишь о том, что он не имел никакого отношения к чему-либо “кровавому”. Гораздо более популярны имена Пуришкевича, Маркова (нередко его именуют “Марков-второй”, поскольку был другой депутат Думы с этой же фамилией) и Дубровина. Все они предстают в массовом сознании в качестве своего рода уникальных воплощений зла, лжи и безобразия.

Но мы уже видели, как еще в 1975 году “принято” было “характеризовать” личность “черносотенца” В. В. Розанова. Разумеется, троица “черносотенных” лидеров никак не может быть поставлена рядом с гениальным мыслителем. Однако и превращение их в неких чудовищ не имеет под собой никаких реальных оснований. Пуришкевич, Марков и даже более “сомнительный” Дубровин по своим человеческим и политическим качествам ничем не хуже — хотя, быть может, и не лучше — лидеров других партий своего времени.

Это становится очевидным при обращении к свидетельствам любого современника, способного хоть в какой-то мере быть объективным. Вот, скажем, мемуары французского посла Мориса Палеолога. Он внимательнейшим образом изучал политическую жизнь России накануне Февраля и при этом всецело сочувствовал, разумеется, либеральным, — “западническим”, — деятелям. Но поскольку сам он не вел той непримиримой борьбы с “черносотенцами”, которая определяла сознание российских либералов, Палеолог смог оценить В. М. Пуришкевича в следующих словах: “Пуришкевич человек идеи и действия. Он поборник православия и самодержавия. Он с силой и талантом поддерживает тезис: “Царь — самодержец, посланный Богом”… пылкое сердце и скорая воля…” 47. И даже прямой противник Пуришкевича, член ЦК кадетской партии В. А. Маклаков через много лет так определил его “основную черту: ею была не ненависть к конституции или Думе, а пламенный патриотизм”. 48

Ясно, что эти характеристики несовместимы с той зловещей и отвратной личиной, которую надевают до сих пор на Владимира Митрофановича Пуришкевича. С точки зрения политической культуры и Пуришкевич, и Марков — кстати сказать, сын по-настоящему значительного, но замалчиваемого из-за его последовательного консерватизма писателя и публициста Евгения Маркова (1835-1903), — в сущности ничем не уступали ни Милюкову, ни, тем более, таким лицам, как Керенский или лидер эсеров Чернов.

Ниже уровнем был третий лидер “черносотенцев” — врач А. И. Дубровин:

“Говорил он некрасиво, — свидетельствовал современник, — но с огромным подъемом, что действовало на простых людей, из которых и состояло большинство членов Союза русского народа”. 49 Этот “демократизм” и выдвинул Дубровина в председатели Союза русского народа.

Один из главных способов конструирования крайне негативного “образа” Дубровина и других “черносотенных” лидеров основан на беспардонном приеме двойного счета: то, что “прощается” левым (или даже вообще не замечается в них), вменяют в тяжелейшую вину правым. Вот весьма яркий образчик применения такого счета.

Существует версия, согласно которой Дубровин был “вдохновителем” или даже прямым инициатором пяти совершенных в 1906-1908 годах, террористических актов (против С. Ю. Витте, М. Я. Герценштейна, П. Н. Милюкова, Г. Б. Иоллоса и А. Л. Караваева). Его руководящая роль в этих актах не была неоспоримо доказана, но допустим даже, что Дубровин в самом деле направлял действия политических убийц. Исходя из этого (повторяю, не имеющего стопроцентной достоверности) факта, известный специалист по истории Революции Л-М. Спирин писал в 1977 году: “Нравственные качества Дубровина были ниже всякой критики. Да можно ли вообще говорить о нравственных качествах человека, который организовывал политические убийства? Дубровин был темной и весьма зловещей фигурой на политической арене, порожденной “гнусной российской действительностью”…” 50.

В этих риторических фразах историк продемонстрировал абсолютно неправдоподобную наивность: ведь не может же он, в самом деле, не знать, что левые, революционные партии осуществляли в те же годы поистине беспрецедентный по масштабам политический террор; специально изучавший этот “сюжет” историк С. А. Степанов сообщал в 1992 году, что, согласно всецело достоверным сведениям, “в ходе первой русской революции только эсеры, эсдеки (социал-демократы) и анархисты убили более 5 тысяч(!) правительственных служащих” 51, — а убивали тогда вовсе не только правительственных служащих. Для иных тогдашних партий — например, эсеров-максималистов — политические убийства вообще являлись главным или даже единственным “делом”. Притом в данном случае факты совершенно бесспорны; чаще всего сами террористы горделиво сообщали о своих “достижениях” по части политических убийств. Между тем Л. М. Спирин, как и множество его коллег, делает вид, что политические убийства были именно и только “черносотенной” затеей…

Стоит добавить еще, что все вообще действия “черносотенцев” представляли собой “ответ” на совершенные ранее акции левых партий, — притом ответ гораздо, даже несоизмеримо менее сильный (скажем, всего несколько террористических актов, в то время как левые совершали их тысячами).

И уж, конечно, в среде “черносотенцев” не только не имелись, но и были просто немыслимы такие фигуры беспощадных профессиональных убийц, как эсер Савинков (которого до сих пор представляют в романтическом ореоле!), не говоря уже о его многолетнем друге, патологическом убийце-провокаторе Азефе (Азеве).

В 1909 году, когда первая революционная волна уже улеглась, видный левый кадет (и не менее видный деятель российского масонства) В. П. Обнинский подвел итог предшествующим событиям в обширном сочинении “Новый строй”. Он не мог не признать здесь, что “черносотенные” партии образовались исключительно ради сопротивления красносотенным и предстали как (по его определению) “заимствовавшие у последних большую часть тактических приемов”. 52

Кадет этот в своем рассказе вынужден был так или иначе отмежеваться от левых партий, погрязших в своем безудержном терроре и постоянном провоцировании всяческих бунтов и беспорядков. В. П. Обнинский осмелился даже сказать о “легендарном” предводителе восстания на Черноморском флоте в 1905 году лейтенанте Шмидте следующее: “… это был человеке весьма поколебленной психикой, если не душевнобольной… В любой момент он готов был выступить в качестве главаря военного бунта” (с. 83). Тем не менее из Шмидта все же сделали чуть ли ни “спасителя” России, и сбитый с толку Борис Пастернак сочинил о нем восторженную поэму…

Впрочем, здесь перед нами встает еще один вопрос: что ж, левые партии в самом деле вели себя гораздо хуже “черносотенных”, но зато этого не скажешь о центристских партиях — о кадетах и октябристах (вот ведь даже и Шмидтом кадет — к тому же левый отнюдь не восхищается)?

Кадеты и октябристы, в самом деле, не причастны прямо и непосредственно к тому жесточайшему кровавому террору, который обрушили на Россию “леваки”. Но, как мы увидим, они в 1905-1908 годах всячески поддерживали левых террористов, и не случайно возник тогда афоризм, согласно которому эсеры — это те же кадеты, но с бомбой… Сейчас у нас не принято восхвалять эсеров, но зато начал создаваться своего рода культ кадетов. Между тем политическое поведение последних в известном смысле было даже более безнравственным, нежели левых…

В высшей степени показателен в этом отношении эпизод из написанных много лет спустя “Воспоминаний” лидера кадетов П. Н. Милюкова. Он рассказывает о том, как в марте 1907 года Председатель Совета Министров П. А. Столыпин предложил Государственной Думе:

“Выразите глубокое порицание и негодование всем революционным убийствам и насилиям”. Тогда вы снимите с Государственной Думы обвинение в том, что она покровительствует революционному террору, поощряет бомбометателей и старается им предоставить возможно большую безнаказанность”. “Черносотенные” депутаты (коих пытались объявить пособниками террора) тут же, по словам Милюкова, “внесли предложение об осуждении политических убийств”, заметив при этом: “Ведь очевидно же, что к. — д. (кадеты. — В.К.) не могут одобрять убийств”. Столыпин в “доверительной беседе” сказал Милюкову то же самое. Но… “я стал объяснять, — вспоминает далее Милюков, — что не могу распоряжаться партией… Столыпин тогда поставил вопрос иначе, обратившись ко мне уже не как к предполагаемому руководителю Думы, а как к автору политических статей в органе партии — “Речи”. “Напишите статью, осуждающую убийства; я удовлетворюсь этим”. Должен признать, что тут я поколебался… Я сказал тогда, что должен поделиться с руководящими членами партии… Прямо от Столыпина я поехал к Петрункевичу. Выслушав мой рассказ, старый наш вождь… страшно взволновался: “Никоим образом! Как вы могли пойти на эту уступку хотя бы условно?.. Нет, никогда! Лучше жертва партией, чем ее моральная гибель…” (Под жертвой имеется в виду возможный запрет кадетской партии за ее фактическую поддержку терроризма; кстати, запрет этот, без сомнения, Столыпин вовсе не планировал.)

И Милюков наотрез отказался осудить бесчисленные убийства и насилия красносотенцев, хотя в то же самое время он не жалел проклятий в адрес “черносотенных” террористов (которым приписывали тогда всего лишь два убийства).

Как мы видим, в этих позднейших “Воспоминаниях” Милюков в известной мере пытается снять с себя сей “грех”, перенося его на непримиримого кадетского старейшину И. И. Петрункевича, который усматривал в предложенном Столыпиным осуждении повседневного кровавого террора красносотенцев ни много ни мало “моральную гибель” для партии кадетов… Поистине замечательно выразившееся здесь представление о “морали”! Кадеты впоследствии проклинали за аморальность большевиков, но, как выясняется, они были едины с ними в своей уверенности, что все совершаемое против существующей власти в конечном счете всецело “морально” (выше приводились могущие показаться парадоксальными слова С. Н. Булгакова о внутреннем “единстве” кадетов и большевиков).

Но напрасно Милюков тщился задним числом свалить “вину” на Петрункевича; мы еще убедимся в полнейшей безнравственности важнейших политических акций самого Милюкова. Теперь же следует вдуматься в дальнейший ход рассказа из мемуаров Милюкова. Вспоминая серию своих тогдашних статей, Милюков несколько неуклюже писал: “Читатель может прочесть, с какой настойчивостью я продолжал аргументировать точку зрения на невозможность для партии сделать необходимый для Столыпина жест (то есть осудить левый террор; дело шло конечно же, не о некоем личном желании Столыпина, а о судьбах России… — В.К.)… И я с особым усердием принялся обличать “заговорщиков справа”…”, то есть “черносотенцев”.

И далее Милюков вспоминает, что тогда же, весной 1907 года, возмущенныетаким — надо прямо сказать, наглым — двойным счетом “правые террористы обратили на меня свое специальное внимание… нагнал меня на Литейном проспекте молодой парень и нанес мне сзади два сильных удара по шее, сбив с меня котелок и разбив пенсне. Я спокойно наклонился, чтобы поднять то и другое… к вечеру того же дня мне сообщили, что покусившийся был нанят доктором Дубровиным с поручением нанести удар, после которого я не встану”. Затем Милюков сообщает еще следующее: “… ко мне явились несколько агентов, посланных правительством для охраны моей личности” 53.

Все это в высшей степени многозначительно. Во-первых, оказывается, что правительство, несмотря на возмутительное поведение Милюкова, не желающего хотя бы на словах осудить массовый террор левых, самым благородным образом дает ему охрану от правого террора. С другой стороны, сам этот террор (“два удара по шее”) предстает как в общем-то не очень уж жестокое наказание за двойную милюковскую мораль (проклятия по поводу трех-четырех акций правых и полное молчание о массовом терроре левых); предположение Милюкова, согласно которому “парень”, подосланный, по слухам, Дубровиным, плохо выполнил поставленную перед ним задачу — это всего лишь предположение, и, кстати сказать, левые-то террористы всегда располагали превосходным оружием и мощными взрывными устройствами.

Впрочем, к судьбе и роли Милюкова и его сотоварищей в Революции мы еще вернемся. Пока же продолжим разговор о соотношении обликов либеральных и “черносотенных” лидеров. Последние изображаются как прямо-таки непристойные типы, беспардонные хамы и хулиганы, решительно отличающиеся от сугубо “добропорядочных” либеральных вожаков. Особенно это касается наиболее известных “черносотенных” депутатов Государственной думы — Н. Е. Маркова и В. М. Пуришкевича.

Оба они явно были очень, даже слишком экспансивными людьми, но что касается “хамства” в собственном смысле слова, оно характерно для большинства тогдашних активных депутатов Думы, принадлежавших к самым разным фракциям. Это объяснялось, в частности, тем, что парламентаризм представлял тогда явление совершенно для России новое, и его “цивилизованные” формы далеко еще не отшлифовались. Приведу характерный пример из исследования уже упоминавшегося современного историка А.Я. Авреха “Царизм и IV Дума” (М., 1981). Историк этот крайне непримиримо относился к “черносотенцам”, но тем не менее не стал в данном случае игнорировать факты.

Он рассказывает, в частности, как 13 мая 1914 года один из депутатов “октябрист (а не “черносотенец”. — В.К.) Н. П. Шубинский совершенно сознательно и хладнокровно спровоцировал крупный скандал. В свое время газета “Земщина” (“черносотенная” — В.К.) выступила со статьей, в которой доказывала, что “Речь” (кадетская, под редакцией П. Н. Милюкова. — В.К.) получает огромные суммы из Финляндии, которые идут на содержание кадетской партии (ибо она поддерживала стремление Финляндии получить независимость. — В.К.)… За несколько дней до выступления Шубинского состоялся судебный процесс, который… окончился полным оправданием “Земщины” (то есть было установлено, что финны действительно финансируют кадетов, а это являло собой заведомо безобразный факт. — В.К.). Этим фактом и воспользовался Шубинский. Взяв под защиту одну из самых гнусных черносотенных организаций — киевский “Двуглавый Орел”, — продолжает свой (весьма, как видим, эмоциональный) рассказ А.Я. Аврех, — он (Шубинский. — В.К.) выразил притворное удивление по поводу якобы совершенно несправедливой критики в его адрес: “Вот, если бы обнаружили, что у “Двуглавого Орла” есть своя контора, что в этой конторе есть конторщик… на имя которого пачками переводятся откуда-нибудь громадные суммы…”. Намек был достаточно прозрачен (правые встретили его аплодисментами и криками “Браво”); оратора прервал Милюков, закричавший “Мерзавец”. В ответ Пуришкевич завопил (а не “закричал”, как Милюков; это уже тенденциозность Авреха. — В.К.), что Милюков — “… скотина, сволочь, битая по морде” (речь шла об описанных выше “ударах по шее” на Литейном проспекте, которые, следовательно, предстают не как попытка убийства, а именно как наказание Милюкова за двурушническую политику. — В.К.), Шубинский, в свою очередь, отпарировал: “Плюю на мерзавца”. Дальше последовала реплика Керенского в адрес того же Шубинского: “Наглый лгун”, возглас Милюкова: “Негодяй”, реплика Пуришкевича: “Шубинский, браво”. Председательствовавший А. И. Коновалов предложил всех четырех за употребление непарламентских выражений исключить на одно заседание… Милюков, Керенский и Пуришкевич были исключены, а исключение Шубинского отклонено… Против предложения председательствующего демонстративно проголосовала часть октябристов” (с. 136). Ведь вначале Шубинский только сообщил факты, за что был обруган и уж тогда ответил тем же…

Итак, и кадет (к тому же именно он начал “непарламентский” обмен любезностями), и “черносотенец”, и октябрист, и трудовик (Керенский) вполне стоят друг друга. Когда говорят о “хулиганстве” думских “черносотенцев”, очередной раз применяют прием двойного счета: что позволено Милюковым, то, мол, не позволено Пуришкевичам.

Между прочим, точно такая же фальсификация была присуща в 1992-1993 годах “освещению” работы Верховного Совета и Съезда депутатов в проправительственных средствах массовой информации. Так, например, постоянно воспроизводилась на телеэкране сцена драки перед столом президиума на одном из Съездов, — сцена, призванная показать “уровень” депутатского корпуса. И только немногие внимательные телезрители отдавали себе отчет в том, что драчун-то был один (другие депутаты только отгораживались ладонями от его натиска) — и был это самый что ни на есть “радикальный демократ” тов. Шабад. А между тем сию сцену сумели интерпретировать как разоблачение прискорбных качеств “консервативного” большинства депутатского корпуса (впрочем, о соотношении парламента и правительства до Революции и сегодня мы еще будем говорить).

Милюков и либералы вообще трактуются как лица, свысока презиравшие “черносотенцев”, прямо-таки страдавшие от необходимости находиться с ними в одном зале заседаний и т.п. В действительности это “презрение” было только политической позой, которая свободно заменялась иной, когда такая замена оказывалась выгодной. Так, в другом исследовании того же А.Я. Авреха, “Распад третьеиюньской системы” (М., 1985), показано, что всего лишь через десяток недель после только что описанного громкого скандала, 26 июля 1914 года — в условиях начала войны — Милюков и Пуришкевич, эти (цитирую Авреха) “недавние непримиримые враги церемонно представились друг другу и обменялись рукопожатиями. “Знакомство” состоялось. Оно оказалось весьма символичным: вся последующая деятельность кадетов прошла под знаком этого рукопожатия” (с. 11).

В отличие от А.Я. Авреха, я считаю правильным “перевернуть” последнюю формулировку и сказать: вся последующая деятельность Пуришкевича “прошла под знаком” этого рукопожатия, и в конечном счете Пуришкевич оказался пособником Милюкова (смысл этого утверждения прояснится ниже).

Стоит коснуться еще одного сюжета. Обосновывая резко негативную оценку “черносотенных” лидеров, весьма часто напоминают о том, что они и сами были склонны крайне критически отзываться друг о друге; это преподносится как своего рода неопровержимое доказательство их несостоятельности. Однако в сфере политики — во всяком случае, российской политики — подобное “взаимопоедание” близких, казалось бы, друг другу людей выступает как типичнейшее явление. Лидер будто бы вполне благопристойных октябристов А. И. Гучков считал, например, допустимым заявлять, что “в Союзе 17 октября (то есть в возглавляемой им партии. — В.К.) девять десятых — сволочь, ничего общего с целью Союза не имеющая”. 54

Но обратимся непосредственно к проблеме “черносотенного” террора. Совсем недавно вышло в свет, по сути дела, первое по времени исследование о “черносотенцах”; публиковавшиеся ранее книги и статьи были только пропагандистскими “разоблачениями”, а не плодами действительного изучения предмета.

Речь идет об уже упоминавшейся книге С. А. Степанова “Черная сотня в России (1905-1914)”, изданной в Москве в 1992 году (ранее, в 1981 году, в Якутске вышла его книга “Банкротство аграрной программы черносотенных союзов”). Сочинение С. А. Степанова отнюдь не свободно от заведомой тенденциозности, от набивших оскомину штампов и заклинаний; начав работу над своей темой еще в 1970-х годах, историк и позднее не смог преодолеть давно сложившиеся стереотипы. Но так или иначе С. А. Степанов все же изучает факты и стремится сделать выводы именно из фактов, а не из предвзятых — нередко чисто клеветнических — “мнений”.

С. А. Степанов, в частности, самым тщательным образом исследовал печатные и особенно архивные материалы, касающиеся террористической деятельности “черносотенцев”; этому посвящен целый раздел его книги, который так и озаглавлен — “Черный террор”. И выясняется, что, во-первых, террористические акты начались только летом 1906 года, когда на счету красносотенных террористов имелись уже многие сотни политических убийств; далее, “черносотенцам” вменяли в вину всего лишь три убийства и одно неудавшееся покушение на убийство; что, наконец, даже эти четыре террористических акта не вполне ясны и оставляют по меньшей мере странное впечатление.

Нелишне будет отметить, что повторяемые в различных изданиях утверждения, согласно которым большевики Ф. А. Афанасьев и Н. Э. Бауман были будто бы убиты “черносотенцами”, имеет, так сказать, метафорическое значение; ведь оба эти убийства произошли во время стихийных массовых беспорядков в октябре 1905 года, а первая имевшая отношение к террору “черносотенная” организация — Союз русского народа — только начала формироваться в ноябре. И поэтому говорить о действительном “черносотенном” терроре уместно лишь применительно к 1906-му и последующим годам. Характерно, что стремящийся к объективности С. А. Степанов упоминает о гибели Баумана и Афанасьева не в главе “Черный террор”, а в рассказе о “неорганизованных” столкновениях взбудораженных царским манифестом 17 октября 1905 года человеческих толп.

Когда же начался реальный “черный террор”? 18июля 1906годавТериоках под Петербургом был двумя выстрелами из револьвера убит кадетский депутат Думы М. Я. Герценштейн. Весьма осведомленный лидер партии националистов (которая, будучи близка к “черносотенцам”, все же не разделяла ряд важнейших их устремлений) В. В. Шульгин убедительно объяснил впоследствии причину особой ненависти правых к Герценштейну:

“Говоря об аграрном вопросе в 1-й Государственной Думе… Герценштейн произнес неосторожное слово, которое ему стоило жизни… В то время “освободителям” удалось поднять в некоторых губерниях волну так называемых “аграрных беспорядков”, то есть попросту волну погромов (выделено мною. — В.К.) помещичьих усадеб. Погромы эти иногда сопровождались насилиями и убийствами, но еще чаще заканчивались поджогами… пылали эти “дворянские гнезда”, из которых вылупилась вся культура России. “Освободители” 1905 года очень хорошо понимали, что… поместное землевладение… составляет один из оплотов Исторической России… Вот такие сцены Герценштейн назвал в своей речи “иллюминациями”. Слово это болезненно прокатилось по всей России… многие прекрасно поняли: то, что для одних тяжкая трагедия… то другим (то есть “освободителям”) доставляет явную или плохо скрываемую радость. В результате Герценштейн был убит кем-то из-за угла. Кем, не удалось установишь (выделено мною. — В.К.), но в причине, толкнувшей убийцу на месть, не приходится сомневаться”. 55

С. А. Степанов в своей книге подтверждает, что (цитирую) “осталось неизвестным, кто конкретно дал приказ убрать депутата, который был главным экспертом кадетской партии по аграрному вопросу” (с. 153; хорош, кстати сказать, этот эксперт, по существу “одобривший” варварское уничтожение культурных хозяйств России!).

Начальник Петербургского охранного отделения в 1906-1908 годах полковник А. В. Герасимов в своих написанных в эмиграции воспоминаниях 56 утверждал, что убийство М-Я. Герценштейна было организовано не Союзом русского народа — хотя его члены, возможно, и принимали какое-то участие в этой акции, — но ни много ни мало тогдашним петербургским градоначальником В. М. фон дер Лауницем, который ранее, до начала 1906 года, был тамбовским губернатором и прямо и непосредственно столкнулся с крайне разрушительными “аграрными беспорядками” — этими самыми герценштейновскими “иллюминациями”. И не исключено, что именно он “мстил” депутату. Революционеры, в свою очередь, вскоре отомстили Лауницу: 3 января 1907 года он был убит террористической группой Зильберберга.

Словом, история убийства Герценштейна не очень уж ясна. Более четко и подробно известны две другие террористические акции, связанные с “черносотенцами”.

Через полгода после убийства Герценштейна, 29 января 1907 года, принадлежавший к Союзу русского народа рабочий-кузнец А. Е. Казанцев организует закладку двух бомб (которые, впрочем, были тут же обнаружены истопником) в дымоход квартиры бывшего премьера С. Ю. Витте, считавшегося либералом. А 14 марта Казанцев руководит убийством (четырьмя выстрелами из револьвера) недавнего кадетского депутата Думы, редактора либеральной газеты “Русские ведомости” Г. Б. Иоллоса.

Но вот что поистине удивительно: осуществляют обе эти акции под руководством “черносотенца” Казанцева — трое рабочих-революционеров, один из которых, С. С. Петров, ранее побывал даже членом Петербургского совета рабочих депутатов! Выдав себя за эсера-максималиста. Казанцев убедил этих людей, что Витте — опасный враг революции, а Иоллос — презренный изменник. Революционные рабочие поверили ему и выполнили его “заказы”, но вскоре, в мае 1907 года, узнав об обмане, закололи кинжалом уже самого Казанцева…

Но почему же Казанцев воспользовался — заведомо рискуя жизнью! — услугами революционных, а не “черносотенных” террористов? С. А. Степанов в своей книге высказывает предположение, что это было-де реализацией “хитроумного плана”, что “черносотенцы”, мол, “пытались одним выстрелом убить двух зайцев”, то есть уничтожить своих врагов и вместе с тем “спровоцировать полицейские репрессии” против революционеров (с. 155).

Однако это явно и абсолютно несостоятельное предположение, ибо, конечно же, никто не поверил бы, что убийство того же Иоллоса предпринято революционерами…

Действительную разгадку этой истории дает, между прочим, сам С. А. Степанов, но в другом месте своей книги, где он сообщает, что “черносотенец” А. Александров “вербовал боевиков среди бывших эсеров и социал-демократов”, так как “по личному опыту убедился, что из них выходят лучшие работники” (с. 144; приведены слова самого Александрова). И в самом деле: Казанцеву крайне трудно было бы подобрать “надежных” убийц из своей среды, ибо “черносотенцы” — особенно принадлежавшие к “простому народу” — в большинстве своем были люди прежде всего богобоязненные, сохранившие традиционные нравственные устои, и могли в любой момент отказаться от совершения убийства безоружного человека. Конечно, как говорится, в семье не без урода, но тем не менее тот “революционный” культ убийств, который определял сознание эсеров, анархистов и т.п., был совершенно не характерен для “черносотенцев”.

Вот многозначительная сцена столкновения “черносотенцев” с красносотенцем: “в Иваново-Вознесенске черносотенцы потребовали у большевика В. Е. Морозова снять шапку перед царским портретом (что было общепринятым тогда обычаем. — В.К.). В ответ В. Е. Морозов назвал царя сволочью, прострелил портрет и убил двух портретоносцев и сам был избит до полусмерти (вот именно “полу”! — В.К.). Феноменальная физическая сила позволила В. Е. Морозову выжить, но с больничной койки он отправился прямо на десятилетнюю каторгу” (с. 58). Это свидетельство товарища Морозова по партии, И. Косарева, прямо-таки бесподобно: нам предлагают всей душой возмутиться столь жестоким и несправедливым приговором — за всего только двух убитых людей целых десять лет каторги!.. А ведь “черносотенцы”, оказывается, даже не смогли убить наглейшего убийцу, который стал стрелять в ответ на предложение снять шапку…

Но завершим тему “черного террора”. Кроме убийства Герценштейна (в 1906 году) и Иоллоса (в 1907 году) “черносотенцы”, как полагают, убили еще бывшего депутата Думы трудовика А. Л. Караваева (в 1908 году), но, заключает в своей книге С. А. Степанов, “от длинного списка (что это был за “список”, он не объясняет. — В.К.) намеченных террористических актов пришлось отказаться” (с. 158). Итак, красносотенцы и не думали отказываться от тысяч “намеченных” убийств, а “черносотенцам” пришлось остановиться на третьем по счету… Это можно понять только в том смысле, что “черносотенцы” ни в коей мере не были “готовы” к “кровавой бане”, никак не “могли бы” (см. выше) “утопить в крови всю Россию”, — в отличие или, вернее, в противоположность красносотенцам.

Однако совершенно мизерный в сравнении с красносотенным, являющийся лишь ничтожным ответом на него, “черный террор” 1906-1907 годов был раздут либеральными и левыми кругами до гигантских масштабов, о чем писал, в частности, В. В. Шульгин, констатируя, что о двух убитых евреях — Герценштейне и Иоллосе — “российская печать кричала куда больше, чем о сотнях и тысячах в эту же эпоху убитых русских”. 57

Выразительна сцена на заседании Государственной Думы в 1907 году:

“Взошедший на трибуну Пуришкевич взволнованно сообщил: “Я получил телеграмму из Златоуста о том, что там убит председатель Союза русского народа (смех слева)… К каким бы партиям мы ни принадлежали, Государственная Дума, как высшее законодательное учреждение, не смеет откладывать рассмотрение подобного рода вопросов” (шум). Председатель (кадет Ф. А. Головин. — В.К.): “Я призываю вас к порядку”. Пуришкевич: “Я призываю к порядку Думу”. 58

Сцена говорит сама за себя; особенно характерно, что даже и обязанный соблюдать объективность председатель Думы призывает к порядку не смеющихся по поводу очередного убийства, а депутата, поднявшего голос против . непрерывных революционных убийств. Совсем по-иному вела себя Дума, когда речь заходила о двух-трех убийствах либеральных деятелей… Под редакцией В. М. Пуришкевича издавалась задуманная в виде целого ряда томов “Книга русской скорби” — собрание некрологов об убитых левыми террористами людях. Но и эту книгу либеральное большинство встретило смехом или в “лучшем” случае — равнодушием…

Впрочем, наверняка найдутся читатели, спешащие напомнить мне о погромах тех лет, которые — хотя они не были террором в прямом, собственном смысле слова, — приводили к многочисленным жертвам. А погромы, как это “общеизвестно”, организовывали “черносотенные” партии… Вопрос о погромах достаточно сложен, запутан и требует подробного обсуждения, к которому мы еще специально обратимся. Теперь же следует подвести итоги разговора об “облике” главных партий эпохи Революции.

Уже не раз шла речь о необоснованном, хотя и общепринятом, противопоставлении “черносотенных” лидеров, превращенных в неких чудовищ, и благопристойных кадетских и октябристских лидеров. Так, в последнее время в ряде сочинений нарисован очень симпатичный образ лидера октябристов А. И. Гучкова (1862-1936); по этому пути пошел даже серьезнейший историк Революции — В. И. Старцев. В предисловии к книге “Александр Иванович Гучков рассказывает…” (М., 1993) он, в частности, не без восхищения очерчивает вехи романтически-авантюрной биографии Гучкова: “Еще совсем молодым человеком он совершил рискованное путешествие в Тибет, посетил далай-ламу. Служил в Забайкалье, в пограничной страже, дрался на дуэли. Во время англо-бурской войны мы видим Гучкова на юге Африки, где он сражается на стороне буров, побывал в плену у англичан. В 1903 году — Гучков в Македонии, где вспыхнуло восстание против турок. Во время русско-японской войны от снаряжает санитарный поезд и отправляется на Дальний Восток в качестве уполномоченного Красного Креста, попадает в плен к японцам…” (с. 4). Далее говорится о Гучкове как о “пламенном патриоте” (впрочем, кадет В. А. Маклаков, как мы видели, определил этими словами не Гучкова, а Пуришкевича).

Безусловно, все это не могло не вызывать у русских людей глубокой симпатии к личности Александра Ивановича. И опираясь на сию симпатию, Гучков завоевал себе роль одного из ведущих политических деятелей страны и, в частности, репутацию высшего авторитета в военных делах; после Февраля он вполне закономерно стал военным министром.

Впрочем, борьбу за этот пост он начал намного раньше, и не нашел лучшего способа свержения военного министра (с 1909 по 1915 год) В. А. Сухомлинова как объявить его германским шпионом (или хотя бы прямым пособником шпионов). После долгих усилий Гучкову и его сподвижникам удалось это сделать, и Сухомлинов в марте 1916 года оказался в заключении. После шести месяцев безуспешного следствия его отправили под домашний арест, но при Временном правительстве он был снова арестован и осужден на пожизненную каторгу. Только в 1960-х годах историки доказали полнейшую безосновательность гучковских обвинений в адрес Сухомлинова.

Важно осознать, что позднейшие события как бы затмили неслыханную дикость разыгранного Гучковым “шпионского” фарса. Тогдашний министр иностранных дел Великобритании Эдвард Грей, узнав об аресте Сухомлинова, с возмущенной иронией заявил посетившим Лондон либеральным депутатам Думы: “Ну и храброе у вас правительство, раз оно решается во время войны судить за измену военного министра…”. 59

В действительности правительство было вынуждено подчиниться мощному давлению со стороны Гучкова и его сторонников. А “храбрость” на самом деле представляла собой вопиющую политическую безответственность. Не исключено, что сам Гучков был уверен в измене министра; однако объявлять об этом (не имея неоспоримых доказательств) во время войны мог именно и только совершенно безответственный политик.

Но обвинение Сухомлинова в измене было, увы, только началом. 1 ноября 1916 года Милюков, идя по стопам Гучкова, произнес в Думе знаменитую речь, обвиняющую в измене уже и председателя совета министров, и даже самое императрицу…

Опираясь на заведомо негодные “свидетельства” (прежде всего германскую прессу, которая, конечно же, не стала бы разоблачать своих столь высокопоставленных шпионов, если бы они действительно имелись), Милюков рассуждал о различных “действиях правительства” и, как он сам позднее вспоминал (цитирую), “в каждом случае предоставлял слушателям решить, “глупость” это “или измена”. Аудитория решительно поддержала своим одобрением второе толкование — даже там, где сам я не был в нем вполне уверен. Эти места моей речи особенно запомнились и широко распространялись… Осторожно, но достаточно ясно поддержал меня В. А. Маклаков. Наши речи были запрещены для печати, но это только усилило их резонанс. В миллионах экземпляров они были размножены… и разлетелись по всей стране. За моей речью утвердилась репутация штурмового сигнала революции. Я этого не хотел…” (выделено мною. — В.К.). 60

Это, в сущности, всецело подлое рассуждение, ибо ведь не настолько же глуп был Милюков, дабы не понимать, что речь его совершенно неизбежно будет воспринята в тогдашних условиях именно и только как обвинение высшей власти в тягчайшем из всех возможных преступлений… И с нераскаянностью подлеца он спокойно, как бы между прочим, сообщает, что совершенно сознательно “предоставлял” слушателям (и, далее, читателям) решать, не “измена” ли это, — даже по поводу таких “действий”, в изменнической сущности сам он, видите ли, “не был вполне уверен”. Совершенно ясно, что в глазах Милюкова любые средства были хороши для осуществления его заветной цели: уничтожить в России историческую власть и сесть самому на ее место. Для окончательного подтверждения истинности приговора, выносимого Милюкову, следует сказать еще о том, что всего через полтора года после своей речи об измене, о сговоре власти с Германией сам Милюков призвал германскую армию оккупировать Россию!..

В мае 1918 года, находясь в занятом германской армией Киеве, Милюков (это показала, в частности, современный историк Н. Г. Думова) принял решение “убедить немцев занять Москву и Петербург”, ибо для них “выгоднее иметь в тылу не большевиков… а восстановленную с их помощью и, следовательно, дружественную им Россию”. К чести большинства членов ЦК кадетской партии, они категорически отвергли сей милюковский план возвращения кадетов к власти. Член кадетского ЦК князь В. А. Оболенский заявил Милюкову: “Неужели вы думаете, что можно создать прочную русскую государственность на силе вражеских штыков? Народ вам этого не простит…”. Лидер кадетов холодно пожал плечами. “Народ? — переспросил он. — Бывают исторические моменты, когда с народом не приходится считаться”. Другой весьма, кстати, левый кадетский лидер, юрист М. Л. Мандельштам, совершенно точно сформулировал правовую оценку поведения Милюкова: “Призыв врагов на территорию отечества есть преступление, которое карается смертной казнью”.

Итак, Милюков, нагло приписывавший измену родине высшим носителям российской исторической власти, сам, как оказывается, осуществлял реальную, действительную измену. В июне 1918 года он вступил в прямой контакт с начальником немецкой контрразведки Гаазе; своего рода жестокая ирония судьбы состояла в том, что под именем Гаазе фигурировал великий герцог Эрнст-Людвиг Гессенский и Рейнский — старший брат российской императрицы Александры Федоровны, — той самой, которую Милюков всего полтора года назад обвинял в изменнической деятельности в пользу Германии… 61 Преступные махинации Милюкова, слава Богу, в конце концов вызвали решительный протест кадетской партии, и он вынужден был уйти (фактически был изгнан) с поста председателя ее ЦК, который занимал в течение более десяти лет.

Нельзя не сказать еще и о том, что гучковско-милюковское обвинение высшей власти в измене и шпионаже не только явилось пусковым механизмом Февральской революции, но и имело далеко идущие тяжкие последствия. Это обвинение было вполне доступно сознанию любого солдата, рабочего и крестьянина и, овладевая этим сознанием, обретало поистине страшную разрушительную силу. “Оружие”, сконструированное Гучковым и Милюковым, было затем, в октябре 1917 года, успешно использовано большевиками, обвинившими Керенского в намерении сдать Петроград германской армии. Обвинение опять-таки являлось абсолютно безосновательным, — и даже не потому, что Керенский не был способен на предательство, а потому, что он (как это давно выяснено) был фатально связан политической — в частности, масонской — клятвой с врагами Германии и, даже ясно сознавая гибельность продолжения войны для своей собственной власти, все же никак не мог прекратить войну.

Тем не менее, именно обвинение в “измене” сыграло решающую роль в том, что, по сути дела, никто не стал защищать Временное правительство в момент большевистского переворота. В. И. Ленин с середины сентября 1917 года начал постоянно пропагандировать это обвинение и с особенной радостью сообщал 7 октября (то есть за две с половиной недели до большевистского переворота) делегатам Петроградской городской конференции большевиков, что “среди солдат зреет убеждение в заговоре Керенского”. 62 К 25 октября это “убеждение” вполне “созрело” (конечно, под воздействием не ослабевавшей пропаганды), и у Временного правительства не оказалось никаких защитников. То есть целиком повторилась ситуация Февраля — когда также не было сколько-нибудь серьезного сопротивления силам, свергавшим историческую власть, объявленную Милюковым и компанией пособницей Германии…

Много позднее А. Ф. Керенский с вполне оправданной обидой писал в своей книге “Россия на историческом повороте” об атмосфере накануне 25 октября 1917 года: “Играя на подлинно патриотических чувствах народа, Ленин, Троцкий и им подобные цинично утверждали, что “прокапиталистическое” (в действительности почти все окружение Керенского к октябрю составляли социалисты. — В.К.) Временное правительство во главе с Керенским готово продать родину…”. 63

Необходимо добавить к этому, что “атмосфера”, созданная в стране в 1915-1917 годах широкомасштабной кампанией по разоблачению изменников и шпионов в высших эшелонах власти, не мота рассеяться сколько-нибудь быстро (во всяком случае, при жизни тогдашних поколений людей). И когда нынешние крикуны обвиняют “народ” в том, что он в 1937-1938 годах со странной легкостью верил любым судебным процессам над высокопоставленный “изменниками” и “шпионами”, необходимо вспомнить о первосоздателях такой общественной атмосферы — Гучкове и Милюкове со товарищи. Ясно, что судьба того же генерала от кавалерии Сухомлинова через двадцать лет повторилась в судьбах маршалов Блюхера, Егорова, Тухачевского…

Наконец, еще одна очень — или, пожалуй, самая — существенная сторона дела. Гучков и Милюков, добиваясь своих целей, проявили крайнюю, в сущности смехотворную, недальновидность. Им казалось, что, полностью дискредитировав верховную власть, они, наконец, займут ее место и станут более или менее “спокойно” управлять Россией, ведя ее к победам и благоденствию. Между тем предпринятая ими кампания привела к дискредитации власти вообще (и из их собственных рук власть выпала через всего лишь два месяца). Россия погрузилась в хаос полнейшего безвластия до тех пор, пока большевики посредством жесточайшей диктатуры не восстановили государство, — и это был, без сомнения, единственно возможный выход из создавшегося положения…

Милюковская речь 1 ноября 1916 года, казалось бы, явилась настоящим его торжеством: уже 10 ноября был отправлен в отставку председатель совета министров. И на следующем заседании Думы, 19 ноября, Милюков потребовал полного устранения существующей власти, уверяя своих единомышленников: “Гг., после 1 ноября (то есть после его великой речи! — В.К.) страна вас вновь нашла и готова признать в вас своих вождей, за которыми она пойдет…”. Если бы пришло к власти “то правительство, которого мы желаем, мы совершили бы чудеса”. 64 Какие “чудеса” совершили после Февраля Милюков со товарищи, хорошо известно…

Стоит привести здесь по-своему замечательное позднейшее высказывание генерала Сухомлинова. Временное правительство за отпущенный ему срок не успело загнать его в “каторжные норы”; после некоторых мытарств он в октябре 1918 года эмигрировал и в 1924 году издал в Берлине книгу “Воспоминания”, которая заканчивалась так:

“Залог для будущей России я вижу в том, что в ней у власти стоит самонадеянное, твердое и руководимое великим политическим идеалом (то есть идеалом коммунистическим. — В.К.) правительство… Что мои надежды являются не совсем утопией, доказывает, что такие мои достойные бывшие сотрудники и сослуживцы, как генералы Брусилов, Балтийский, Добровольский, свои силы отдали новому правительству в Москве”. 65

Сухомлинов здесь был совершенно искренен и исходил из вполне понятного чувства, которое можно было бы выразить так: “Слава Богу, что во главе России эти самые большевики, а не Гучков с Милюковым и Керенским!”

Но, говоря о роковой разрушительной роли Милюкова, Гучкова и им подобных, нельзя умолчать и о том, что часть “черносотенцев” и близких к ним “националистов” приняла прямое участие в разоблачении мнимого предательства Российской власти. То “рукопожатие”, которым Пуришкевич обменялся с Милюковым в 1914 году, воистину оказалось символическим; вскоре после подрывной милюковский речи на заседании Думы прозвучало в сущности мощно подкрепившее ее выступление Пуришкевича (19 ноября, перед только что цитированным выступлением Милюкова о “чудесах”).

Объявив “я самый правый!”, Пуришкевич определил смысл своей разоблачительной речи так: “Бывают, однако, моменты, гг., когда должно быть приносимо в жертву всё.” Именно так: “всё”. И он нанес прямо-таки сокрушительный удар по верховной власти, утверждая (с опорой на различные мнимые “факты”), что “дезорганизация”, охватившая Россию, “составляет несомненную систему… Эта система создана Вильгельмом и изумительно проводится при помощи немецкого правительства, работающего в тылу у нас…”. Современный историк констатирует, что эта “самая знаменитая речь Пуришкевича была построена на непроверенных слухах и подтасованных фактах. Он не мог привести никаких доказательств связи высших правительственных лиц с Германией. Выступивший через три дня Н. Е. Марков документально опроверг обвинения… Однако в разгар политической борьбы никто не хотел устанавливать истины. Марков был лишен слова…”. Само же упомянутое выступление Пуришкевича 19 ноября “вызвало шквал аплодисментов, впервые ему рукоплескали либералы и левые. Крики “браво!” не смолкали несколько минут. Подобного выражения энтузиазма IV Государственная дума еще не знала”. 66

Один из наиболее почитаемых либеральных деятелей философ Е. Н. Трубецкой писал тогда о пуришкевичской речи: “Впечатление было очень сильное… За это Пуришкевичу можно простить очень многое. Я подошел пожать ему руку”. 67 Пуришкевича за его роль в подрыве власти простили не только либералы, но даже и — позднее — большевики. Сразу после Октябрьского переворота он попытался создать антибольшевистскую подпольную организацию, был арестован ВЧК, судим ревтрибуналом и приговорен… к “общественно-полезным работам”. А всего через несколько месяцев, 1 мая 1918 года, Пуришкевич был амнистирован и без помех уехал в Киев, а затем в Добровольческую армию (где, впрочем, не играл сколько-нибудь существенной роли). Между тем почти все другие главные деятели “черносотенных” партий были в 1918-1919 годах расстреляны без суда.

Как же все это понять? Речь Пуришкевича показала, что он (подобно большинству его противников) в ответственейший момент выступил, в сущности, не как политик, а как политикан: характернейшая черта политиканства (в отличие от реальной политической деятельности) состоит в сосредоточении на сегодняшних, даже сиюминутных целях и интересах, без ответственного понимания и предвидения последствий того или иного действия. Фактически присоединившись к либералу Милюкову, Пуришкевич окончательно дискредитировал Российскую власть, которую он вроде бы всеми силами стремился отстаивать… Естественно, его речь вызвала настоящий восторг в антиправительственных кругах.

И едва ли будет ошибкой утверждение, что именно политиканство во многом и отвращало выдающихся деятелей культуры от “черносотенных” лидеров и возглавляемых ими организаций (хотя, конечно, немалую роль играла здесь и клеветническая кампания против них в либеральной печати, лжеинформации которой подчас невозможно было не поддаться). С. Н. Булгаков вспоминал: “Чем дальше, тем напряженнее становились отношения с Гос. Думой, — которая от Пуришкевича до Милюкова — принимала революционный характер”. 68

Вместе с тем можно все же как-то понять политический “курбет” Пуришкевича. Как и многие другие “черносотенцы”, он ясно видел неотвратимость революционного катаклизма. К 1916 году он — опять-таки как и другие его единомышленники — испытывал острейшее чувство безнадежности, полного отчаянья. Через пять лет В. В. Шульгин процитировал в своей известной книге “Дни” слова Пуришкевича: “… я вам говорю, что монархия гибнет, а с ней мы все, а с нами — Россия”. 69

Многие “черносотенцы” воспринимали эту гибель как Божью кару за грехи России и их собственные, кару, которую следует претерпеть (об этом мы еще будем говорить). Но предельно экспансивный и деятельный Пуришкевич не мог прекратить борьбу и готов был, как говорится, ухватиться за соломинку. Ему казалось, что вкупе с кадетами можно хоть в какой-то мере спасти положение. Уже после Февраля, когда началась подготовка к выборам Учредительного собрания, Пуришкевич заявил, что “Партия народной свободы (то есть кадетская. — В.К.) получит и свои голоса и всех тех, кто идет правее: ведь я человек правых убеждений, монархист, подаю свой голос за членов Партии народной свободы…” 70. Но это действие было не более чем безнадежный жест утопающего… И “политика” Пуришкевича только с особенной наглядностью демонстрировала полное поражение “черносотенцев”, — правда, поражение практическое, а не духовное: так, ореол поклонения, который окружает сегодня “ретроградные” лики Розанова или Флоренского, свидетельствует об их духовной победе. Нет сомнения, что еще будут очищены от налепленной на них беспросветной грязи и фигуры “черносотенных” политиков, пусть они даже и не “лучше” других политиков…

А как же, — воскликнут, конечно же, многие, — оценивать те кровавые погромы, которые эти политики организовывали?!

Тут перед нами предстает, без всякого преувеличения, всемирная проблема; русское — даже древнерусское — слово “погром” вошло во все основные языки мира. Но об этом — в следующей главе.








 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх