Готовка в тундре

Песня подорожника, очень быстрая и сложная, напоминает трели жаворонка и звучит как дуэт. А иной раз так оно и есть на самом деле. Почти всегда в теплое время дня над тундрой можно увидеть пару подорожников, забирающихся ввысь, чтобы потом заскользить к земле. Спускаясь, они вторят друг другу.

Сколько мгновений чистого наслаждения для человека, когда птица пролетает мимо в каких— нибудь шести футах и ее песня, еще более прекрасная вблизи, звучит на уровне вашего уха! Если восточный ветер относит певца к заснеженной пустыне озера, он быстро снижается и, поскольку спуск испорчен, не поет. Зато всякий раз, когда подорожник поет, он дарит вас свежим ощущением радости и довольства.

Самец из той пары, что гнездилась за нашей палаткой, был самой богатой птицей на косе: он мог петь с высоты палатки и веранды. Ветер сбивал его с верхушки шеста на перекладину, но он пел. Ветер ершил на нем мягкие перышки, но он пел. Он сидел на вершине палатки, в восьми футах от меня; я жарила оладьи на веранде, а он пел.

Крис смастерил стол для примуса, и теперь я стряпала стоя, а не на корточках. У нас появилась даже банная скамья. Купались мы на солнце на веранде, защищавшей нас от ветра: становились в пустую банку из-под горючего и обильно поливались теплой водой из другой, стоявшей на скамье.

Ходить к колодцу на озеро больше было нельзя: у берегов стояла вода, лед подтаивал. Зато за косой бурлил, разливался по тундре ручей, его постоянное русло в лощине еще не оттаяло.

Полярная весна — это стремительный поток событий, который несет тебя, как река на перекате. Зеленые колоски трав уже созрели и покрылись желтой пеной тычинок. С больших верб, стоящих особняком на коротком, длиной с палец, «стволе», сошел темно-розовый цвет. На другой день после нашего освобождения мы увидели паука. Спаривались немногочисленные мухи. Комаров пока еще не было.

— Сейчас в Арктике как в раю до грехопадения, — сказал Крис. — Пора между холодами и комарами.

У подорожников дела быстро подвигались вперед. Сегодня — ямка в боку травяной кочки, завтра — подстилка из белых перьев, скорее всего куропаточьих, послезавтра — яичко. Пять яичек — и самка уже высиживает птенцов. Теперь у подорожников появился новый крик. При нашем приближении к гнезду самец издавал бесконечно печальный, как у флейты, звук предупреждение самке: «тсит-пиир!»

Мы старались ступать с осторожностью. Надо слышать горестный крик самки, когда наступаешь на кочку, прикрывающую ее гнездо! Близлежащие гнезда мы отметили колышками. Но что наши ноги — горшие беды угрожали им! Вдоль берега, между палаткой и озером, тянулась проложенная песцами тропа. По ней ходила ласка. Встав на задние лапы, она пристально рассматривала нас. Мы замирали. У нее были оттопыренные уши и темная мордочка, на которой едва угадывались такие же темные глаза. С брюшка она была лимонно— желтого цвета, такого невероятно красивого меха я еще никогда не видела. Что-то от фиоритуры, от музыкальной трели было в том, как она прыгала вперед и вперед своим мягко изогнутым телом, неизменно напоминая мне какой-то нотный знак. В нору суслика и обратно — прыг— скок! Затем короткая стойка и опять взгляд в нашу сторону. Хотя бойцы из подорожников никудышные, они все же время от времени собирались стаей и стращали ласку.

В событиях весны не было ничего идиллического: они диктовались жизнью.

Как-то ночью я проснулась от громкого плеска воды и продолжительных, ни на что не похожих криков, словно заика пытался говорить о чем— то быстро и горячо. Я вышла наружу. Это были морянки — два самца и самка, занявшие накануне разводье среди голубовато— белого льда в том месте, где ручей впадал в озеро.

Самцы дрались. Один из них, привстав над водой под углом в сорок пять градусов, преследовал другого. Самка поначалу оставалась поблизости, затем вылезла на лед. Выгнув смертоносной дугой спину, отжав книзу остроконечный хвост, преследователь летел, звучно шлепая по воде косо поставленными лапами. Наконец соперники схлестнулись; забурлила, запенилась вода, замелькали тела птиц. Затем последовал захват: один из самцов держал другого под водой так долго, что у меня зашлось дыхание. Бедняга еще пытался бороться. Его голова на мгновенье показалась над поверхностью, но победитель снова затоптал ее под воду.

Эта ночь принесла мне одно расстройство: я проклинала себя за то, что не разбудила Криса и он не мог заснять этот бой. И вот теперь мне представился случай загладить свою вину. В золотистом свете низкого солнца я возвращалась к палатке, и мое внимание привлекло какое-то движение в небольшой лощинке перед нею. Это были два песца, тусклые и бесцветные, как прошлогодняя трава. Рыжевато-коричневые, они были одного цвета с тундрой и потому нефотогеничны. Да и вели они себя неинтересно — просто сновали по лощине. Будить Криса ради них не хотелось. Но по «долгу службы» я все же расчехлила кинокамеру и собственноручно отсняла несколько футов пленки.

Внезапно ситуация стала памятно фотогеничной. Песцы поднялись на гребень берегового ската, еще покрытый снегом, и один из них съехал по крутизне вниз, присел по-кошачьи и с вызовом задрал морду к тому, что стоял наверху. Тот бросился вниз, налетел на первого, и они кубарем покатились по снегу. Потом один из песцов отделился и вторично помчался наверх с явным намерением снова прокатиться с горки.

Песцы безмолвно играли, отбрасывая длинные голубые тени. От каждой, даже малейшей, грядки снега тоже тянулась длинная голубая тень.

Я поспешно развернула громоздкую махину, сфокусировала, нажала кнопку.

Никаких признаков жизни. «Испортился! — вне себя от ярости подумала я. — Испортился, проклятый!» Уже бросившись — увы, слишком поздно! — за Крисом, я сообразила: просто кончилась лента. Песцы взглянули на меня и потрусили рысцой вдоль занесенного снегом берега. И бой селезней, и игра песцов были «самородочным материалом». «Самородок» — это действие, а не просто портрет, причем такое действие, которое можно заснять. Три самородка за сезон Крис считает большой удачей. А я за одну ночь упустила два!

Ухаживание, бои за самок, насиживание яиц, цветение — поток жизни бурно стремился вперед. Среди скал, на юго-западных отрогах гор, распустились первые цветы. Это были какие-то неизвестные мне цветы и бледно— лиловые ветреницы, «Надели свои малицы», — заметил Крис, имея в виду их мохнатые стебли. Тундра пестрела нарядными куртинками желтого ледникового гравилата, тоже с мохнатыми стеблями.

Но все это было ничто по сравнению с одиноким кустиком желтеньких цветочков, на который я набрела, идя по голому гребню горы. Кустик этот ютился среди бахромчатых веероподобных лап белого лишайника. Он был в дюйм высотой, дюйма два толщиной и сиял, как неоновая реклама. Осмотрев его, я поднялась и внимательно огляделась вокруг. Впервые я с удивлением отдала себе отчет в том, что пройдет месяц и эти многомильные, монотонные, рыжевато-бурые пространства оденутся зеленью.

Особенно глубоко запал мне в душу один вечер. Вечерами в тундре вообще хорошо. Весь день тундра лежит широкая, плоская, горячая, пустая и мертвая.

И вся колышется от марева. А вечером оживает и обещает кое-что показать.

Вечерний свет широкий, теплый, приятный.

Мы ужинали на веранде. Я хотела обратить внимание Криса на пять оленей, казавшихся жемчужными в свете низкого солнца, и уже начала говорить, как он перебил меня, негромко воскликнув:

— Вот они! Те самые птицы, что поют как ветер.

Над белым озером показались две темные птицы — короткохвостые поморники, совершающие брачный полет. Они летели, почти соприкасаясь кончиками крыльев, — ведущий и ведомый. Летели они быстро. Их острые V— образные крылья созданы для стремительного движения и маневрирования в воздухе, и этот полет был вершиной их летного искусства. Они ныряли вниз, к самому льду, под острым углом отпрядывали назад, взмывали ввысь и снова пикировали. У нас дыхание перехватывало при виде такого совершенства и дерзновения. Они были как два сказочных конькобежца — ведущий и ведомый, с отчаянной дерзостью и мастерством скользящих не в двух, а в трех измерениях.

Выступления наших прославленных конькобежцев на льду покажутся после этого вымученным, жалким дилетантством.

Тут появился еще один поморник. Стремительный танец прервался. Птицы разъединились. Послышалось ворчливое мяуканье. Крис рассмеялся.

— Им не нравится, что этот тип встревает между ними!

Когда я начала мыть посуду, одинокий поморник вновь сделал попытку пристать к первым двум. Супруги грелись в ярком свете низкого солнца, лившемся над лощиной, — спокойные, нахохлившиеся, друг подле друга. Самка лежала, самец стоял рядом, чуть отступя назад. Смешно было видеть, как они согласно вертели головами: она поворачивала голову направо, и он — направо; она — налево, и он — налево. Быть может, причиной этого была новизна обстановки? Или и на берегу океана они столь же внимательны и осторожны? Всякий раз, как раздавалась песня подорожника или пронзительный крик утки, они настороженно поворачивали головы, словно голоса птиц говорили им о чем— то.

Итак, третий поморник снова подлетел к ним. Он должен был искать себе пару в здешних краях, иначе долгое путешествие в тундру лишалось для него всякого смысла. «Мяу!» — клювы супружеской четы немедленно раскрылись, издав тонкий, пронзительный крик. Тут только непрошеный гость окончательно отказался от своих намерений и улетел.

Супруги снова угомонились и сидели спокойно один возле другого, поглядывая вокруг.

Над берегом, неподвижно повиснув в воздухе, щебетал перепончатокрылый песочник. Он щебечет так быстро, что человеческий язык просто не в состоянии воспроизвести издаваемый им звук. «Птица с мраморными шариками в горле», называл его Крис. Эскимосы называют его звукоподражательно «лива— лива».

Песни птиц переплетались в воздухе. Вот взвился ввысь, а потом начал планировать подорожник. Торжествующе оглядывая сверху тундру, он с песней устремился вниз — подвижная, белеющая на солнце пушинка, в совершенстве владеющая искусством скольжения в воздухе. Еще один подорожник поднялся справа от меня. «Наш», обосновавшийся на шесте веранды самчик пел. Очень может быть, все они бегали птенцами по этой косе у озера и их отцы тоже пели здесь тихими просторными вечерами.

Над головой раздался звук кофейной мельницы, и возле веранды опустилась куропатка. В тот же миг поблизости опустились два подорожника, и куропатка, испугавшись, снова взлетела. Раздалось хлопанье крыльев, что-то прошмыгнуло у меня под ногами: куропатка пролетела через веранду и села на перекладину над самым моим лицом. Я замерла, потом съежилась и чуть подалась назад, чтобы как следует разглядеть алые египетские брови, трагически удлиненные, черные, как уголь, глаза и клюв. Спина птицы мраморно— четко выделялась на синеве неба; белоснежные меховые «чулки» казались удивительно мягкими.

Я повернула голову и молча посмотрела на Криса, который тихо подошел со стороны озера. Уставив на нас краснощекое загорелое лицо, он улыбался в свою темную бороду. Мы с любопытством ожидали следующего движения неробкой птицы.

Она наершилась, рельефно подчеркнув каждое перышко светло— голубой тенью.

Тут Крис, который зачастую проявлял себя сперва наблюдателем, а уж потом только фотографом, чем нимало и сердил, и смешил меня, расчехлил камеру и успел— таки щелкнуть куропатку во весь кадр, прежде чем она улетела.

В эту ночь нам довелось видеть солнце наиболее близко к полуночи. Дело в том, что по ночам небо обычно было затянуто облаками. Проснувшись в два часа ночи, мы увидели расплывчатое золотистое пятно в центре северной стенки палатки.

Поздравляя меня и себя с событием, в нашей жизни никак не запланированным, — ведь нам прежде и во сне не снилось, что мы будем жить в Арктике в палатке, — Крис с наивным удовольствием произнес банальную фразу:

— Страна полуночного солнца.

В данном случае банальность точно отражала ситуацию: именно в этой стране мы и были — Крис и я. Эта мысль настроила меня на приподнятый лад, и я окончательно проснулась. Все равно. Доносившийся снаружи шум не помешал Крису снова задремать, но я не могла последовать его примеру.

Причиной шума была куропатка. На следующие два часа она избрала верхушку палатки своей резиденцией. Сидела она тихо, время от времени издавая низкий, чуть слышный звук кофейной мельницы — какое-то слабое урчанье, и опять— таки время от времени с глухим стуком сбрасывала на тугой брезент очередную порцию катышков. Потом, шумно трепыхая крыльями и пустив «кофемолку» на полную мощность, она куда-то улетала, чтобы через десять пятнадцать минут вернуться с тем же самым звуком. Мое непрестанное ворочанье с боку на бок в палатке нимало не тревожило ее, разве что лишний раз извлекало из «кофемолки» низкое ворчанье.

Спать мне не хотелось. Да и что может быть приятнее и заманчивее этого неяркого, низкого солнечного света, жизнерадостно озаряющего палатку?

Повсюду вокруг кипела жизнь. То был момент затишья между двумя сменяющимися циклами. Зима осталась позади. Через день-два нам предстоит начать самое трудное за всю мою жизнь путешествие с ношей за плечами — путешествие, на мой взгляд, довольно рискованное.

В такие минуты невозможно не размышлять — не о девственной природе, а о том, что ее уничтожит, — о цивилизации. В наши дни любовь и отчаяние разрывают сердце каждого, кто без иллюзий посещает нетронутые человеком места. Времена беспечной любви к нашей планете прошли безвозвратно.

Тундра была первым исконно диким краем, в который мне довелось попасть.

Мы провели в диких краях всю нашу совместную жизнь, сперва в горах Олимпик в штате Вашингтон, затем в Скалистых горах в Колорадо. Но те дикие края были пленниками, а этот — свободен. Свободный дикий край дает ощущение свободы, это кажется очевидным, но не все отдают себе в этом отчет. Я еще не осознавала этой свободы, хотя уже ощущала ее. Это глубочайшее переживание, совершенно отличное от всего, что приходится испытывать в цивилизованном мире; нужно время, чтобы оно овладело вами. Ведь и голодающий ребенок не становится пышущим здоровяком сразу же после одного сытного обеда.

Для исконно дикого края характерны отдаленность и наличие диких животных в изначально установившемся количестве и богатстве форм.

Отдаленность не имитируется с помощью дешевых материалов, а без животных дикий край, всего лишь пейзаж.

По-видимому, сейчас, как никогда, приобретают значение два фактора: наша способность уничтожать первобытное окружение и наша любовь к нему.

Возможно, оба эти фактора перекроются способностью человека покинуть Землю, и тогда решение проблемы будет перенесено на другие планеты. Вот тема любви и смерти, перед которой бледнеет тема любви— смерти «Тристана и Изольды».

Мы с Крисом оказались приспособленными — физически и психологически к жизни в дикой местности. Крис имел для этого все данные. Он интересовался новыми краями и новыми животными. Он имел прирожденную способность ориентировки в бездорожных глухих местах и любил осваивать их. Он был необыкновенно умен и изобретателен.

Но главное, на мой взгляд, это его неимоверно кипучая натура. Он не гнушался тяжелой работой и получал удовольствие от всего, что бы ни делал.

Для меня после тихих лет преподавания в университете, предшествовавших нашей женитьбе, это было сущим сюрпризом. Не проходило дня, чтобы мы не смеялись до судорог над какой-нибудь чепухой. По утрам, пробуждаясь, он начинал балагурить сквозь сон еще до того, как продерет глаза. Это было поразительно.

Наутро после того незабываемого вечера, доев свою последнюю оладью и с сожалением облизнувшись, Крис встал и принялся рьяно наживлять гвозди, на которых должна была держаться брезентовая крыша веранды. Потом спросил, не возражаю ли я, если он начнет ставить крышу. Я не возражала. Улыбаясь про себя, я продолжала сидеть и есть оладьи, а он стучал молотком. Вещи плясали на своих местах, шуршащий, как бумага, брезент падал мне на спину.

Поставив крышу, он сел, улыбнулся на свою работу и съел одну из моих оладий. Потом просунул руки в ремни рюкзака и без всякого предисловия сказал:

— Хочу пройтись через озеро вон к тому каменистому бугру, — похоже, там нора суслика. Ну а потом назад, вдоль вот этой гряды на юго-востоке, и обратно к палатке. Долго не задержусь.

Это означало, что он проходит часов до двух, до трех, но никак не до пяти или до семи. Он быстро поцеловал меня и быстро пошел.

Ставить друг друга в известность о своих планах не лишняя в диких местах предосторожность, хотя зачастую ушедший возвращается не с условленной, а с противоположной стороны. На этот раз Крис вернулся, как обещал; день показался мне теплее и не таким угрожающе насупленным, когда я увидела, что он возвращается.

Он действительно нашел сусликов. Территориальные и брачные бои, по-видимому, у них уже прошли, но пятнистые шкурки самцов были все еще покрыты болячками — следами ран, полученных в яростных весенних стычках.

29 мая случилось нечто удивительное: не показалось ни одного оленя. До этого они каждый день проходили мимо нас в различных направлениях, как будто где— то в здешних местах был конечный пункт миграционного маршрута самого западного в Арктике стада этих животных.

Затем, 31 мая, произошло другое маленькое событие, прозвучавшее ясно и недвусмысленно (если мы правильно его поняли) как далекий сигнал великого нашествия: на запад прошли тринадцать оленей, из них одиннадцать — самцы.

Это были первые взрослые самцы— карибу, которых мы видели в Арктике.

Казалось, ни одно из этих событий не могло повлиять на план Криса, который мы намеревались осуществить. Мы хотели пройти с рюкзаками на юг, через хребет Брукса к реке Ноатак и остаться там на лето. Томми вылетит к нам дважды, выполняя свою часть плана, причем в первый свой прилет он с нами не увидится. Это будет что-нибудь около 5 июля, когда озеро наверняка освободится ото льда и станет доступным для посадки на поплавках. Он заберет наш основной лагерь, доставит его к Ноатакуи сгрузит там, заодно с нашей почтой и бакалеей из Коцебу, на северном берегу Ноатака, к западу от устья реки Кугурурок. Место выгрузки он отметит шестом с лоскутом материи, чтобы легко было увидеть его, спускаясь с гор. Мы рассчитывали добраться в те края примерно 17 июля.

В свой второй полет, 19 июля, Томми должен встретиться с нами у места выгрузки и забрать меня с собой. Я должна была позаботиться о припасах на остаток лета.

Мне этот план не внушал доверия. Около шести недель мы должны будем тащиться через хаотическое нагромождение скал, и, случись что-либо непредвиденное, нас невозможно будет разыскать. Наша судьба всецело будет зависеть от того, удастся ли нам найти выгруженное в тундре снаряжение. Крис полагал, что, когда, по нашим расчетам, до него останется день пути, можно будет бросить спальные мешки, примус и палатку. К тому времени у нас должно кончиться продовольствие: трудно тащить на себе запас продуктов, когда обременен съемочным снаряжением, весящим около семидесяти пяти фунтов, включая пленку. Идти предполагалось не спеша, по нескольку дней задерживаясь на каждом привале, чтобы Крис мог поохотиться с кинокамерой.

Мы должны были переносить наш багаж по частям, поскольку он был очень тяжелым — тяжелее, чем если бы мы снаряжались во «внешнем мире».

Удивительно, как вообще мы сумели снарядиться для такого путешествия здесь, в безлюдной глуши. Это стало возможным лишь потому, что Крис рассчитывал разбить вспомогательный лагерь и охотиться с кинокамерой между ним и основной нашей стоянкой. Поэтому мы могли взять с собой лишь легкие спальные мешки, примус и горную палатку. Палатка протекала, и нужно было захватить еще легкий брезент, чтобы накрывать ее сверху.

С «удобоносимой» провизией дело обстояло просто — только такая у нас и была. Самой серьезной проблемой было топливо. Крис полагал, что нам придется идти по нагорью, на высоте от двух до четырех тысяч футов, где едва ли удастся найти ивняк, достаточно крупный, чтобы использовать его на топливо.

Поэтому мы должны были взять с собой не только примус, который уже сам по себе тяжел, но и две банки с горючим — одну емкостью в галлон, ее должно хватить до водораздела, и другую емкостью в пять галлонов, ее мы можем либо выжечь, либо бросить, когда достигнем водораздела. Банок других размеров мы не имели, так что выбирать было не из чего, и я просто возненавидела эту пятигаллоновую банку с горючим.

Крис полагал, что на каждую милю расстояния по прямой нам придется проделывать пять миль по гористой местности, от своего весеннего плана — снимать оленят возле горы Нолук — Крис отказался по двум причинам. Во-первых, матки проходили мимо нас в обе стороны — на восток и на запад, — не задерживаясь, как будто вовсе не собирались телиться в здешних местах. (Лишь много позже мы узнали, что Томми в тот самый день, когда он расстался с нами, видел огромное скопление оленей милях в тридцати к юго-западу от нас. Возможно, именно там и происходил отел). Во— вторых, местность здесь, слегка покатая и открытая, не позволяла достаточно близко подбираться к оленям. При переходе же через горы Крис надеялся встретить самок с оленятами. Гребни и лощины послужили бы там хорошим укрытием.

Крис не хотел рвать единственную нить, связывавшую нас с цивилизацией: основной лагерь оставался на месте как прибежище на случай крайней необходимости. Лишь когда весь багаж по частям будет переброшен к истокам реки Кугурурок, мы вернемся налегке и свернем лагерь, чтобы Томми мог доставить его на Ноатак.

Итак, 3 июня, нагружая каркасы, мы прощались с лагерем не навсегда. Но все же это было начало приключения, и каждый из нас отметил его по-своему.

Чистым прохладным утром, сидя на веранде под брезентовой крышей, я читала вслух отрывки из одиннадцатой главы Послания к евреям. Его скорбные, величавые, мужественные слова звучали как бы прелюдией к нашему скромному предприятию. Эти не столь далекие от нас люди, жившие всего лишь четыре тысячелетия тому назад, — кочевники, терпевшие бедствие, были мне сейчас ближе, чем приятные и уравновешенные люди моего детства. Флер «приятности» сходил со всего, что окружало меня всю жизнь.

Мне хотелось слов предельно четких и ясных, которые помогли бы мне почувствовать незримые границы нашего опыта, едва ощутимые среди каждодневных трудов. Как часто за двенадцать лет нашей жизни в диких местах я жаждала таких слов! Неужели ни один поэт никогда не пускался в путь с котомкой за плечами, не делал привала у прикрытого каменной плитой тайника на горе, не спал на жесткой земле у края пропасти и не встречал того часа, когда солнце встает над бледно— голубыми волнами горных хребтов, расходятся облака над ледниками и далеко внизу, за линией лесов, раздается чуть слышный, звонкий крик лося?

Все известное мне, даже музыка и поэзия, утратило свой первоначальный вкус. Мне хотелось чего— то неистово возвышенного, хотелось услышать какой-то необыкновенный, неслыханный напев, стихотворение, которое будет написано миллион лет спустя, когда мы будем действительно людьми, а не смутным подобием человечности, — одним словом, чего— то такого, что улавливало бы проникновенный, столь близкий нашему существу «лично— безличный» аспект природы.

Ближе всего к тому, чего мне сейчас хотелось, были смелые, строгие слова псалмопевца: «Вот море… Там левиафан, которого Ты сотворил, чтобы он играл в нем… Юные львы ревут вслед своей добыче и находят свою пищу от Бога».

Что касается Криса, то его взгляд в будущее был жалко— прозаичен. Стоя на солнце возле веранды и прилаживая к банке для горючего уплотни тельную прокладку из картона, он как-то ни с того ни с сего заметил:

— С годами набираешься ума, это естественно. Но вся беда в том, что можешь перехватить и стать чересчур умным! Тогда будешь помнить перенесенные лишения и не захочешь переносить их вновь!







 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх