• X. Арендт. Истоки тоталитаризма[53]
  • Ф.Хайек. Дорога к рабству[54]
  • Ги Эрме. Авторитаризм[56]
  • Р. Даль. Демократия и ее критики[57]
  • А. Лейпхарт. Конституционные альтернативы для новых демократий[58]
  • Л. Даймонд. Прошла ли «третья волна» демократизации?[59]
  • Г. О'Доннелл. Делегативная демократия[61]
  • В. Меркель, А. Круасан. Формальные и неформальные институты в дефектных демократиях[62]
  • Раздел IX

    Политический режим

    Настоящий раздел хрестоматии посвящен анализу политических режимов. В него вошли произведения политологов, посвященные тоталитарному, авторитарному, демократическому и гибридным режимам.

    Анализ тоталитарных режимов представлен в работах X. Арендт и Ф. Хайека. В работе «Истоки тоталитаризма» X. Арендт уделяет внимание социальным и политическим причинам, которые привели к возникновению тоталитаризма. К ним она относит разрушение традиционной классовой структуры и возникновение массового общества, состоящего из атомизированных индивидов, а также рост тоталитарных массовых движений. В широко известной и ставшей классической работе Ф. Хайека «Дорога к рабству» внимание уделяется ликвидации экономической свободы с введением централизованного планирования и упразднения частной собственности. Ликвидация экономических свобод и является, согласно британскому ученому, той основой, на которой возникает и развивается тоталитаризм.

    Фрагмент работы французского политолога Г. Эрме посвящен анализу авторитарных режимов. В нем представлен не только обзор различных точек зрения, существующих в политической науке относительно природы и сущности тоталитаризма, но и дана характеристика его основных разновидностей.

    В работах Р. Даля, Л. Даймонда раскрываются основные признаки и трактовки демократии. А. Лейпхарт подвергает тщательному анализу институциональное устройство демократий с точки зрения эффективности и влияния на экономическое и политическое развитие.

    Г. О'Доннелл, В. Меркель и А. Круассан сосредоточивают основное внимание на анализе так называемых гибридных режимов. Американский и немецкие политологи усматривают признаки «гибрид-ности» режимов в сочетании элементов демократии с элементами авторитаризма. Американский политолог вводит понятие «делега-тивная демократия»; им он обозначает такой режим, при котором власть законно избранного главы исполнительной власти оказывается неограниченной никакими политическими институтами. Немецкие политологи к гибридным режимам относят «дефектную демократию», когда демократические институциональные механизмы обладают недостатками или сильно ограничены.

    X. Арендт. Истоки тоталитаризма[53]

    Бесклассовое общество

    ...Тоталитарные движения нацелены на массы и преуспели в организации масс, а не классов, как старые партии, созданные по групповым интересам в континентальных национальных государствах; и не граждан, имеющих собственные мнения об управлении общественными делами и интересы в них, как партии в англо-саксонских странах. Хотя сила всех политических групп зависит от их численности, тоталитарные движения зависят от голых количеств до такой степени, что тоталитарные режимы, вероятно, невозможны (даже при прочих благоприятных условиях) в странах с относительно малым населением. После Первой мировой войны антидемократическая, продиктаторская волна полутоталитарных и тоталитарных движений захлестнула Европу. Фашистские движения распространились из Италии почти на все центрально– и восточноевропейские страны (Чехия как часть Чехословакии была одним из заметных исключений). Но даже Муссолини, столь влюбленный в термин «тоталитарное государство», не пытался установить полноценный тоталитарный режим и ограничился диктатурой и однопартийным правлением. Похожие нетоталитарные диктатуры развернулись в предвоенной Румынии, Польше, Балтийских государствах, Венгрии, Португалии и франкистской Испании. Нацисты, имевшие безошибочный нюх на такие различия, обычно с презрением отзывались о несовершенствах своих фашистских союзников, тогда как их инстинктивное восхищение большевистским режимом в России (и Коммунистической партией в Германии) сопоставимо только с их презрением к восточноевропейским расам и сдерживалось им. Единственным человеком, к кому Гитлер питал «безусловное уважение», был «гений-Сталин», и хотя о Сталине и русском режиме мы не имеем (и, наверное, никогда не будем иметь) такого богатого документального материала, какой доступен ныне о Германии, тем не менее после речи Хрущева на XX съезде КПСС известно, что Сталин доверял только одному человеку и этим человеком был Гитлер.

    Во всех вышеупомянутых меньших по размеру европейских странах нетоталитарным диктатурам предшествовали тоталитарные движения, и оказалось, что тоталитаризм ставил слишком амбициозные цели, что, хотя он достаточно хорошо служил делу организации масс до захвата власти движением, потом сама абсолютная величина страны вынуждала кандидата в тоталитарные повелители масс следовать более знакомым образцам классовой или партийной диктатуры. Истина в том, что эти страны просто не располагали достаточным человеческим материалом, чтобы позволить себе опыт тотального господства и внутренне присущие ему огромные потери населения. <...>

    Тоталитарные движения возможны везде, где имеются массы, по той или иной причине приобретшие вкус к политической организации. Массы соединяет отнюдь не сознание общих интересов, и у них нет той отчетливой классовой структурированности, которая выражается в определенных, ограниченных и достижимых целях. Термин «массы» применим только там, где мы имеем дело с людьми, которых по причине либо их количества, либо равнодушия, либо сочетания обоих факторов нельзя объединить ни в какую организацию, основанную на общем интересе: в политические партии, либо в органы местного самоуправления, или различные профессиональные организации, или тред-юнионы. Потенциально «массы» существуют в каждой стране, образуя большинство из того огромного количества нейтральных, политически равнодушных людей, которые никогда не присоединяются ни к какой партии и едва ли вообще ходят голосовать.

    ...Большинство участников движений состояло из людей, которые до того никогда не появлялись на политической сцене. Это позволило ввести в политическую пропаганду совершенно новые методы и безразличие к аргументам политических противников. Движения не только поставили себя вне и против партийной системы как целого, они нашли себе людей, которые никогда не состояли ни в каких партиях, никогда не были «испорчены» партийной системой. Поэтому они не нуждались в опровержении аргументации противников и последовательно предпочитали методы, которые кончались смертью, а не обращением в новую веру, сулили террор, а не переубеждение. Они неизменно изображали человеческие разногласия порождением глубинных природных, социальных или психологических источников, пребывающих вне возможностей индивидуального контроля и, следовательно, вне власти разума. Это было бы недостатком только при условии, что движения будут честно соревноваться с другими партиями, но это не вредило движениям, поскольку они определенно собирались работать с людьми, которые имели основание равно враждебно относиться ко всем партиям.

    ...Движения показали, что политически нейтральные и равнодушные массы легко могут стать большинством в демократически управляемых странах и что, следовательно, демократия функционировала по правилам, активно признаваемым лишь меньшинством. <...>

    Часто указывают, что тоталитарные движения злонамеренно используют демократические свободы, чтобы их уничтожить. Это не просто дьявольская хитрость со стороны вождей или детская глупость со стороны масс. Демократические свободы возможны, если они основаны на равенстве всех граждан перед законом. И все-таки эти свободы достигают своего полного значения и органического исполнения своей функции только там, где граждане представлены группами или образуют социальную и политическую иерархию. Крушение классовой системы, единственной системы социальной и политической стратификации европейских национальных государств, безусловно было «одним из наиболее драматических событий в недавней немецкой истории» и так же благоприятствовало росту нацизма, как отсутствие социальной стратификации в громадном русском сельском населении (этом «огромном дряблом теле, лишенном вкуса к государственному строительству и почти недоступном влиянию идей, способных облагородить волевые акты») способствовало большевистскому свержению демократического правительства Керенского. Условия в предгитлеровской Германии показательны в плане опасностей, кроющихся в развитии западной части мира, так как с окончанием Второй мировой войны та же драма крушения классовой системы повторилась почти во всех европейских странах. События же в России ясно указывают направление, какое могут принять неизбежные революционные изменения в Азии. Но в практическом смысле будет почти безразлично, примут ли тоталитарные движения образец нацизма или большевизма, организуют они массы во имя расы или класса, собираются следовать законам жизни и природы или диалектики и экономики.

    Равнодушие к общественным делам, безучастность к политическим вопросам сами по себе еще не составляют достаточной причины для подъема тоталитарных движений. Конкурентное и стяжательское буржуазное общество породило апатию и даже враждебность к общественной жизни не только, и даже не в первую очередь в социальных слоях, которые эксплуатировались и отстранялись от активного участия в управлении страной, но прежде всего в собственном классе. За долгим периодом ложной скромности, когда, по существу, буржуазия была господствующим классом в обществе, не стремясь к политическому управлению, охотно предоставленному ею аристократии, последовала империалистическая эра, во время которой буржуазия все враждебнее относилась к существующим национальным институтам и начала претендовать на политическую власть и организовываться для ее получения. И та ранняя апатия и позднейшие притязания на монопольное диктаторское определение направления национальной внешней политики имели корни в образе и философии жизни, столь последовательно и исключительно сосредоточенной на успехе либо крахе индивида в безжалостной конкурентной гонке, что гражданские обязанности и ответственность могли ощущаться только как ненужная растрата его ограниченного времени и энергии. Эти буржуазные установки очень полезны для тех форм диктатуры, в которых «сильный человек» берет на себя бремя ответственности за ход общественных дел. Но они положительно помеха тоталитарным движениям, склонным терпеть буржуазный индивидуализм не более чем любой другой вид индивидуализма. В индифферентных слоях буржуазного общества, как бы сильно они ни были настроены против политической ответственности граждан, личность последних оставалась неприкосновенной хотя бы потому, что без этого они едва ли могли надеяться выжить в конкурентной борьбе за существование.

    Решающие различия между организациями типа толпы в XIX в. и массовыми движениями XX в. трудно уловить, потому что современные тоталитарные вожди немногим отличаются по своей психологии и складу ума от прежних вожаков толпы, чьи моральные нормы и политические приемы так походили на нормы и приемы буржуазии. Но если индивидуализм характеризовал и буржуазную, и типичную для толпы жизненную установку, тоталитарные движения могли-таки с полным правом притязать на то, что они были первыми истинно антибуржуазными партиями. Никакие из их предшественников в стиле XIX в. – ни Общество десятого декабря, которое помогло прийти к власти Луи Наполеону, ни бригады мясников в деле Дрейфуса, ни черные сотни в российских погромах, ни даже пандвижения – никогда не поглощали своих членов до степени полной утраты индивидуальных притязаний и честолюбия, как и не понимали, что организация может добиться подавления индивидуально-личного самосознания навсегда, а не просто на момент коллективного героического действия.

    Отношение между классовым обществом при господстве буржуазии и массами, которые возникли из его крушения, не то же самое, что отношение между буржуазией и толпой, которая была побочным продуктом капиталистического производства. Массы и толпа имеют только одну общую характеристику: оба явления находятся вне всех социальных сетей и нормального политического представительства. Но массы не наследуют (как это делает толпа хотя бы в извращенной форме) нормы и жизненные установки господствующего класса, а отражают и так или иначе коверкают нормы и установки всех классов по отношению к общественным делам и событиям. Жизненные стандарты массового человека обусловлены не только и даже не столько определенным классом, к которому он однажды принадлежал, сколько всепроникающими влияниями и убеждениями, которые молчаливо и скопом разделяются всеми классами общества в одинаковой мере. <...>

    Крушение классовой системы автоматически означало крах партийной системы, главным образом потому, что эти партии, организованные для защиты определенных интересов, не могли больше представлять классовые интересы. Продолжение их жизни было в какой-то мере важным для тех членов прежних классов, кто надеялся вопреки всему восстановить свой старый социальный статус и кто держался вместе уже не потому, что у них были общие интересы, а потому, что они рассчитывали их возобновить. Как следствие, партии делались все более и более психологичными и идеологичными в своей пропаганде, все более апологетическими и ностальгическими в своих политических подходах. Вдобавок они теряли, не сознавая этого, тех пассивных сторонников, которые никогда не интересовались политикой, ибо чувствовали, что нет партий, пекущихся об их интересах. Так что первым признаком крушения континентальной партийной системы было не дезертирство старых членов партии, а неспособность набирать членов из более молодого поколения и потеря молчаливого согласия и поддержки неорганизованных масс, которые внезапно стряхнули свою апатию и потянулись туда, где увидели возможность громко заявить о своем новом ожесточенном противостоянии системе.

    Падение охранительных стен между классами превратило сонные большинства, стоящие за всеми партиями, в одну громадную, неорганизованную, бесструктурную массу озлобленных индивидов, не имевших ничего общего, кроме смутного опасения, что надежды партийных деятелей обречены, что, следовательно, наиболее уважаемые, видные и представительные члены общества – болваны и все власти, какие ни на есть, не столько злонамеренные, сколько одинаково глупые и мошеннические. Для зарождения этой новой ужасающей отрицательной солидарности не имело большого значения, что безработный ненавидел status quo и власти в формах, предлагаемых социал-демократической партией, экспроприированный мелкий собственник – в формах центристской или правоуклонистской партии, а прежние члены среднего и высшего классов – в форме традиционной крайне правой. Численность этой массы всем недовольных и отчаявшихся людей резко подскочила в Германии и Австрии после Первой мировой войны, когда инфляция и безработица добавили свое к разрушительным последствиям военного поражения. Они составляли большую долю населения во всех государствах-преемниках Австро-Венгрии и они же поддерживали крайние движения во Франции и Италии после Второй мировой войны. <...>

    Истина в том, что массы выросли из осколков чрезвычайно атомизированного общества, конкурентная структура которого и сопутствующее ей одиночество индивида сдерживались лишь его включенностью в класс. Главная черта человека массы – не жестокость и отсталость, а его изоляция и нехватка нормальных социальных взаимоотношений. При переходе от классово разделенного общества национального государства, где трещины заделывались националистическими чувствами, было только естественным, что эти массы, беспомощные в условиях своего нового опыта, на первых порах тяготели к особенно неистовому национализму, которому вожди масс поддались из чисто демагогических соображений, вопреки собственным инстинктам и целям. <...>

    Что тоталитарные движения зависели от простой бесструктурности массового общества меньше, чем от особых условий атомизированного и индивидуализированного состояния массы, лучше всего увидеть в сравнении нацизма и большевизма, которые начинали в своих странах при очень разных обстоятельствах. Чтобы превратить революционную диктатуру Ленина в полностью тоталитарное правление, Сталину сперва надо было искусственно создать то атомизированное общество, которое для нацистов в Германии приготовили исторические события. <...>

    Тоталитарные движения – это массовые организации атомизированных, изолированных индивидов. В сравнении со всеми другими партиями и движениями их наиболее бросающаяся в глаза черта – это требование тотальной, неограниченной, безусловной и неизменной преданности от своих членов. Такое требование вожди тоталитарных движений выдвигают даже еще до захвата ими власти. Оно обыкновенно предшествует тотальной организации страны под их реальным управлением и вытекает из притязания тоталитарных идеологий на то, что новая организация охватит в должное время весь род человеческий. Однако там, где тоталитарное правление не было подготовлено тоталитарным движением (а это, в отличие от нацистской Германии, как раз случай России), движение должно быть организовано после начала правления, и условия для его роста надо было создать искусственно, чтобы сделать тотальную преданность – психологическую основу для тотального господства – вообще возможной. Такой преданности можно ждать лишь от полностью изолированной человеческой особи, которая при отсутствии всяких других социальных привязанностей – к семье, друзьям, сослуживцам или даже просто к знакомым – черпает чувство прочности своего места в мире единственно из своей принадлежности к движению, из своего членства в партии.

    Тотальная преданность возможна только тогда, когда идейная верность лишена всякого конкретного содержания, из которого могли бы естественно возникнуть перемены в умонастроении. <...>

    Ни национал-социализм, ни большевизм никогда не провозглашали новой формы правления и не утверждали, будто с захватом власти и контролем над государственной машиной их цели достигнуты. Их идея господства была чем-то таким, чего ни государство, ни обычный аппарат насилия никогда не смогут добиться, но может только Движение, поддерживаемое в вечном движении, а именно достичь постоянного господства над каждым отдельным индивидуумом во всех до единой областях жизни. Насильственный захват власти – не цель в себе, а лишь средство для цели, и захват власти в любой данной стране – это только благоприятная переходная стадия, но никогда не конечная цель движения. Практическая цель движения – втянуть в свою орбиту и организовать как можно больше людей и не давать им успокоиться. Политической цели, что стала бы конечной целью движения, просто не существует.

    Ф.Хайек. Дорога к рабству[54]

    Власти, управляющие экономической деятельностью, будут контролировать отнюдь не только материальные стороны жизни. В их ведении окажется распределение лимитированных средств, необходимых для достижения любых наших целей. И кем бы ни был этот верховный контролер, распоряжаясь средствами, он должен будет решать, какие цели достойны осуществления, а какие нет. В этом и состоит суть проблемы. Экономический контроль неотделим от контроля над всей жизнью людей, ибо, контролируя средства, нельзя не контролировать и цели. Монопольное распределение средств заставит планирующие инстанции решать и вопрос о ценностях, устанавливать, какие из них являются более высокими, а какие – более низкими, а в конечном счете – определять, какие убеждения люди должны исповедовать и к чему они должны стремиться. Идея централизованного планирования заключается в том, что не человек, но общество решает экономические проблемы, и, следовательно, общество (точнее, его представители) судит об относительной ценности тех или иных целей.

    Так называемая экономическая свобода, которую обещают нам сторонники планирования, как раз и означает, что мы будем избавлены от тяжкой обязанности решать наши собственные экономические проблемы, а заодно и от связанной с ними проблемы выбора. Выбор будут делать за нас другие. И поскольку в современных условиях мы буквально во всем зависим от средств, производимых другими людьми, экономическое планирование будет охватывать практически все сферы нашей жизни. Вряд ли найдется что-нибудь, начиная от наших элементарных нужд и кончая нашими семейными и дружескими отношениями, от того, чем мы занимаемся на работе, до того, чем занимаемся в свободное время, – что не окажется так или иначе под недремлющим оком «сознательного контроля».[55]

    Власть планирующих органов над нашей частной жизнью не будет ослаблена, если они откажутся от прямого контроля за нашим потреблением. Возможно, в планируемом обществе и будут разработаны какие-то нормы потребления продуктов питания и промышленных товаров, но в принципе контроль над ситуацией определяется не этими мерами, и можно будет предоставить гражданам формальное право тратить свои доходы по своему усмотрению. Реальным источником власти государства над потребителем является его контроль над производственной сферой.

    Свобода выбора в конкурентном обществе основана на том, что, если кто-то отказывается удовлетворить наши запросы, мы можем обратиться к другому. Но сталкиваясь с монополией, мы оказываемся в ее полной власти. А орган, управляющий всей экономикой, будет самым крупным монополистом, которого только можно себе представить. И хотя мы, вероятно, не должны бояться, что этот орган будет использовать свою власть так же, как и монополист-частник, т. е. задача получения максимальной финансовой прибыли не будет для него основной, все же он будет наделен абсолютным правом решать, что мы сможем получать и на каких условиях. Он будет не только решать, какие товары и услуги станут доступными для нас и в каком количестве, но будет также осуществлять распределение материальных благ между регионами и социальными группами, имея полную власть для проведения любой дискриминационной политики. И если вспомнить, почему большинство людей поддерживают планирование, то станет ясно, что эта власть будет использована для достижения определенных целей, одобряемых руководством, и пресечения всех иных устремлений, им не одобряемых.

    Контроль над производством и ценами дает поистине безграничную власть. В конкурентном обществе цена, которую мы платим за вещь, зависит от сложного баланса, учитывающего множество других вещей и потребностей. Эта цена никем сознательно не устанавливается. И если какой-то путь удовлетворения наших потребностей оказывается нам не по карману, мы вправе испробовать другие пути. Препятствия, которые нам приходится при этом преодолевать, возникают не потому, что кто-то не одобряет наших намерений, а потому только, что вещь, необходимая нам в данный момент, нужна где-то кому-то еще. В обществе с управляемой экономикой, где власти осуществляют надзор за целями граждан, они, очевидно, будут поддерживать одни намерения и препятствовать осуществлению других. И то, что мы сможем получить, зависит не от наших желаний, а от чьих-то представлений о том, какими они должны быть. И поскольку власти смогут пресекать любые попытки уклониться от директивного курса в производственной сфере, они смогут контролировать и наше потребление так, будто мы тратим наши доходы не свободно, а по разнарядке.

    Ги Эрме. Авторитаризм[56]

    «Авторитаризм», строго говоря, обозначает такое отношение между власть имущими и руководимыми, которое основывается в большей степени на силе, чем на убеждении. Равным образом, это и такие политические отношения, при которых пополнение руководящих кадров осуществляется путем кооптации, а не предвыборной конкурентной борьбы между кандидатами на ответственные общественные должности. И наконец, употреблению этого слова сопутствует не всегда точное представление о том, что режимы этого рода игнорируют установленные законом процедуры замены и мирного смещения их руководителей, что прекращение и передача власти в них есть результат насильственной конфронтации, а не институционализации.

    Эти элементы придают авторитаризму еще один атрибут – то, что мы считаем его незаконным. Однако незаконность авторитарных правителей не обусловлена главным образом отсутствием консен-сусной поддержки народа по отношению к ним. Ибо в ряде случаев недостаток консенсуса не является столь уж очевидным, кроме того, самые тяжкие тирании могут быть вполне одобрены плебисцитом. Так было в гитлеровской Германии в 1933 г., а ближе к нашим дням – в Иране при аятолле Хомейни. Это не мешает авторитаризму сохранять свой незаконный характер, если незаконность понимать скорее в интеллектуальном, чем в социологическом плане и соотносить ее со всеми культурными нормами, преобладающими на Западе. Авторитарные режимы незаконны потому, что они не соблюдают наши, основанные на так называемых общечеловеческих ценностях правила и законы в том, что касается присвоения, обладания, практического осуществления и передачи политической власти. Их незаконность проявляется в их действиях по отношению к руководимым ими людям и к их международным партнерам.

    Такое представление позволяет одним ученым (например, Б. Крик) относить авторитаризм в область «антиполитики» как непознаваемое и оскорбительное для политолога явление, а другим, более искушенным, считать авторитаризм не совсем ясным проявлением характера таких правительств, которые они лично осуждают, но не решаются отнести к абсолютно тоталитарным... Не лучше ли было бы во избежание подобной субъективности вернуться к старому понятию «диктатура», которое имеет по крайней мере то достоинство, что проясняет проблему «легитимации»?

    Современная «диктатура» соотносится не столько с одноименным римским явлением, сколько с императорским, царским авторитаризмом – прежде всего с древнегреческой тиранией, где власть деспота обеспечивалась силой и несоблюдением законов. Вместе с тем ясно, что современный авторитаризм выходит за пределы канонов античной тирании. С одной стороны, он зачастую выставляет в смешном виде ту озабоченность законностью, которую проявляет диктатура римского толка. Известно, что не все диктатуры нашего времени установились с помощью государственного переворота, что некоторым удается прийти на смену представительному правительству без чрезмерного попрания буквы конституции, как, например, в случае с нацистским режимом. Сегодня вообще редко встречаются такие авторитарные режимы, которые бы не представляли себя в качестве борцов за оздоровление демократии или за строителей демократии...

    Все соглашаются на том, что к современной политической реальности более применим термин «авторитаризм», чем диктатура или тирания. Применим даже к такой действительности, когда государственная власть сосредоточена в руках тех индивидов или групп, которые в первую очередь озабочены тем, чтобы избавить свою политическую судьбу от риска конкурентной борьбы, контролировать которую от начала и до конца невозможно. Возможно, это и составляет определение феномена «авторитаризм».

    Отказ идти на риск, связанный с допуском оппозиции на «политический рынок», характерен не только для авторитаризма. Он присущ тоталитарным системам и тем более правительствам «третьего мира», где эта оппозиция настолько незаметна, что ее бесполезно искать. Больше смущает другое – отказ от открытого соревнования лежит на совести и самих демократических режимов, по крайней мере на их ранней, олигархической стадии, порой – как, например, в Латинской Америке – и не преодоленной. Следовательно, применительно к авторитаризму это – весьма нечеткий критерий. И тем не менее этот критерий дает возможность вычленить авторитаризм из всех других форм власти. По крайней мере, задачу проведения границы между демократиями и авторитарными режимами легче решать на уровне изучения действия принципа конкуренции при наборе кадров руководящего состава.

    Ведущие политологи обращают внимание на сокращение численности и возрастание мощи руководящего состава. Кроме того, они предъявляют к демократии требование использовать такие процедуры, когда, как пишет Хантингтон, «лидеры избираются в рамках выборов на конкурентной основе». Исходя из этого, Хантингтону ясно, что «авторитарные системы – это системы недемократичные». Во всяком случае, политологи считают, что демократия требует равного избирательного права для всех, реального участия и «просвещенного понимания» со стороны избирателей и вынесения на их одобрение вопросов в ясных, без подвохов, формулировках. Действительно, требовать такого от авторитаризма – это слишком много.

    Однако граница между тоталитаризмом и авторитаризмом еще незаметнее, чем между демократией и авторитаризмом. Главная трудность в том, что политологи применяют к политическим системам дихотомию в духе Хантингтона и Даля, которая есть упрощение, не имеющее ничего общего с действительностью. При таком подходе два способа правления – демократия и тоталитаризм представляют собой абстрагированные противоположности. Исходя из этого, авторитарная власть представляется остаточной категорией – результатом незрелости демократии или тоталитарным перерождением, в то время как в действительности она является наиболее распространенной политической формой в мире с незапамятных времен. Этот факт не мешает Р. Арону или Е. Вятру постулировать, что между авторитарными режимами, близкими к демократии, и теми, что тяготеют к тоталитаризму, существует лишь разница в степени либеральной терпимости или гегемонистского контроля. <...>

    ...Важно установить видовые различия между авторитаризмом и тоталитаризмом, при этом следует избегать оценочных суждений и не применять понятие «тоталитарный» как бранное слово, а «авторитарный» – как меньшее в сравнении с ним зло. В более аналитическом ключе различия между той и другой политической формой последовательно устанавливаются в зависимости от их отношения к обществу и этики, на которой оно базируется.

    Главное расхождение между тоталитарной и авторитарной системами заключается не в том, применяют ли они интенсивный полицейский террор или нет. Бывают террористические тоталитарные системы (например, нацистская Германия или Россия при Сталине) и сравнительно безобидные тоталитарные системы (например, Венгрия). Некоторые авторитарные системы могут использовать систематическое насилие (франкизм начального периода или гватемальская диктатура в наши дни), в то время как другие используют репрессии в минимальном объеме (франкизм в последний период и режим в Бразилии 70-х гг.). Не может служить достаточным критерием и однопартийность, которая присуща и тоталитарным, и авторитарным режимам.

    Решающее различие находится на других уровнях. Для авторитаризма в западных моделях общества характерно сохранение дифференцированных отношений с государством и обществом. Тоталитарное государство, наоборот, игнорирует эти отношения в своем стремлении к гегемонистскому «преодолению» классовых барьеров. Тоталитаризм отвергает плюрализм, который он старается устранить из социальной действительности разными способами – от убеждения до кровопролития, включая главный элемент: ликвидацию частного способа производства. Политолог X. Линц рассматривает буржуазно-капиталистический авторитаризм как сильное государство, задуманное как гарант социального, экономического, а возможно и идеологического и политического плюрализма. Само его появление обусловлено, по мнению Линца, этим плюрализмом. Более того, авторитаризм интегрирует плюрализм в свою политическую практику, ставя ограничения лишь явно революционным течениям или тем, что способны поставить под угрозу буржуазный плюрализм. Для этого он прибегает либо к глобальному, либо к избирательному запрещению партий и профсоюзов.

    Если единоличный или коллективный диктатор или потенциальный террор присущи как авторитаризму, так и тоталитаризму, то «ограниченный плюрализм» такого рода присущ только авторитарным режимам. В свете этого, пользуясь понятием, введенным Ж. Лека и Б. Жобером, можно считать, что «политическая селекция» является: 1) в демократиях – полной, в силу релятивистской интерпретации мажоритарного принципа; 2) при авторитарных режимах – частичной и произвольной; 3) в тоталитарных системах – нулевой в силу абсолютного преувеличения мажоритарного принципа.

    Второе различие относится к идеологии, а точнее к «идеологической мобилизации» – активной поддержке. Авторитаризм, в силу присущей ему динамики, должен терпимо относиться к существованию иных (помимо государства и единственной партии) факторов социализации и при этом пытаться все же обеспечить свое влияние. Зато тоталитаризм не имеет ничего общего с либеральным деспотизмом. По своей природе он призван ликвидировать как социальный, так и идеологический плюрализм во имя объединительной идеи, воплощаемой на базе монопольного представительства народа и культуры. Если авторитаризм подавляет свободную стихию «политического рынка», но не оспаривает в принципе права на автономное разнообразное самовыражение общества, то тоталитаризм ставит перед собой задачу ликвидировать автономию вплоть до ее движущих сил, включая остаточные, например религиозные, проявления, которые, согласно его логике, обречены на отмирание. Поэтому в известном смысле Советский Союз следует считать тоталитарным режимом, в то время как гитлеровская Германия таковым считаться не может в силу того, что в ней была сохранена относительно независимая от государства экономическая, конфессиональная и интеллектуальная инфраструктура.

    «Тоталитарный синдром», по словам западногерманского политолога X. Арендт, это присущая европейцам с XVIII в. реакция на индивидуализм. Иными словами, это побочный эффект западноевропейской системы ценностей, в соответствии с которой «образ жизни и мировоззрение, полностью сориентированные или на успех, или на поражение индивида в безжалостной конкуренции», обусловили взгляд на гражданскую ответственность как на «пустую трату времени и сил». X. Арендт делает вывод, что такая буржуазная позиция очень удобна для диктатуры, когда «посланный провидением» человек берет на себя бремя ответственности за управление государственными делами. Правда, Арендт описывает механизм авторитаризма, а не тоталитаризма, при котором граждане уходят от индивидуализма и образуют, по ее словам, «единую бесформенную массу рассерженных индивидов». В этом ее рассуждении заметно признание относительного преимущества авторитаризма, который «предполагает ограничение свободы, но не полную ее отмену», Зато X. Арендт недооценивает многообразие авторитарной политики, которая, правда, во всех своих проявлениях имеет одно общее – попытку скрыть классовую борьбу, которая для демократии является составной частью, а в тоталитарных системах объявляется беспредметной.

    Авторитаризм не означает волюнтаристского отрицания институционализированной власти. Как показал политолог Ф. Шмиттер, «авторитарные режимы не являются ни произвольными, ни постоянно меняющимися»; им обычно соответствует манипулируемое из центра равновесие между равноправными «институционными иерархиями», такими как администрация, церковь, деловые круги и т. д.

    Популистские режимы характеризуются преувеличением принципа «народного». Такие политологи, как Ионеску и особенно Геллнер, рассматривали популизм как авторитарную стратегию контроля над массами, используемую в условиях «либеральной экзотики» Латинской Америки.

    Во всяком случае, популистская стратегия есть результат разработанного в верхах волюнтаристского плана контроля над требованиями о всеобщем голосовании, которые принимаются под давлением событий, а не в силу убеждений руководства. Манипулирование с плебисцитом является инструментом ослабления агрессивности народа, чего авторитаризму не удается добиться с помощью избирательного ценза или «частного кумовства».

    Популизм в Латинской Америке вырос на почве искажений в экономическом развитии по сравнению с Европой и Северной Америкой. Отставание Латинской Америки создавало всеобщее ощущение несамостоятельности и отчаяния. Именно это питало идеологию всех видов популизма и позволило ему, обличающему западный империализм с националистических позиций, предстать в качестве альтернативы учению о классовой борьбе в каждой из стран Латинской Америки.

    Обычно определения, даваемые популизму, являются обобщением характеристик, которые ему дают сами популисты. Так, например, Варгас считал популистского вождя «отцом бедняков», харизматическим вождем, которому не нужны посредники между ним и народом. Политолог Шиле, одним из первых проанализировавший феномен популизма, понимал его как выражение вождем народной воли и как заключение одобренного большинством прямого договоpa между горячо любимым диктатором и активно демонстрирующим поддержку народом. Так же понимает это и Джино Джермани, который обозначает популизм как «требование равноправия на основе разновидности авторитаризма». Однако Джермани выявляет и одну глубокую характеристику популизма. Имеется в виду та ловкость, с которой популисты вовлекают разочарованные подтасованными выборами массы в менее абстрактную, чем выборы, политическую игру: участие в политической жизни с помощью массовых манифестаций и повышение самосознания народа перед лицом космополитического империализма.

    Политолог Питер Ворсли сформулировал прочие свойства популизма: 1) не столько прагматическая, сколько моралистическая динамика, т. е. расчетливое и сознательное недоверие к индустриализации; 2) «обратный эффект», в силу которого «мистический контакт с массами» воздействует не только на эти массы, но и на их лидеров, которые сами оказываются во власти собственных политических жестов; 3) грубый и антиинтеллектуальный характер идеологии популизма, возвышение «маленьких» людей, коренного населения, которое увязывается с критикой крупных предприятий в целом; агрессивная фразеология, за которой, однако, не кроются никакие революционные планы, поскольку ортодоксальный популизм в действительности защищает традиционное неравенство.

    Определение, которое политолог Джеймс Курт дал популизму как «родовому или клановому социализму», образованному в результате коалиции между главой клана или рода и интегрируемым малочисленным рабочим классом, не вносит в вопрос ясности. Во-первых, даже если оно справедливо применительно к деревне, в городе эта система кумовства не охватывает ни верхи, ни городские низы, плебс; а во-вторых, будучи видовым, это определение должно быть справедливым для всех многочисленных, противоречивых реальных форм популистских органов власти.

    Другой политолог, Франсуа Буррико, занимается выяснением того, как давно существует этот феномен – «популизм». В своем латиноамериканском проявлении популизм опирается на поддержку средних классов, в основном не испытывающих добрых чувств к господствующей олигархии. Но это лишь второстепенный вывод из анализа, который Буррико применил главным образом к мексиканской революции и перонизму. Главное же для Буррико заключалось в изменчивом характере популизма. До того, как прийти в Латинскую Америку, это явление имело в XIX в. прецеденты в США в виде борьбы мелких землевладельцев центральных регионов против лэндлордов и капиталистов побережья страны, а также – в ту же эпоху – в виде буланжистского течения, а позднее «народного католического» течения, вылившегося в Западной Европе в христианскую демократию. Говоря же в более широком плане, популизм вырос из романтического сентементализма, возврата к ценностям предков, из стремления к «истокам», выражаемым русскими народниками и пангерманистскими трубадурами фолькгейста – народного духа.

    Не пытаясь исчерпать дискуссию о сущности популизма, завершим вопрос рассмотрением различных проявлений популизма как категории правления. Остановимся на популизме как проявлении авторитаризма, свободном от представительных институтов, поскольку он претендует на воплощение собой более высокой, чем они, стадии развития. С этой точки зрения, самым ярким примером классического популизма является режим Варгаса в Бразилии, который – отвечал задаче обеспечения политической поддержки консервативных целей со стороны всех классов, опираясь в деревне на помещиков, а в городе – на созданные под эгидой государства и его «посланного провидением» лидера социал-демократическую партию, правопреемницу мелкой буржуазии, и лейбористскую партию, правопреемницу рабочего класса.

    Вторая, строго говоря, также классическая разновидность популизма представлена нынешней политической системой Мексики, для которой характерно наличие господствующей партии, а также потерпевшим поражение в Перу течением АПРА (Американским национально-революционным альянсом). Особенность мексиканского популизма состояла в том, что коллективным лидером выступала правящая группировка – Институционно-революционная партия (ИРП), а глава государства рассматривался лишь как эманация этой группировки. Мексиканский популизм «революционен» лишь в буквальном смысле слова, т. е. как «переворот», в котором новая олигархия заменила старую, когда все возвращалось к исходной точке, но сопровождалось неизбежным переходом из рук в руки земельной собственности.

    Особые формы выражения представлял со своей стороны и военизированный популизм. Эта оригинальная парадигма обнаруживается в Египте при Насере. В том, что касается его стратегии «революционного» развития новой олигархии на базе аграрной реформы с контролируемыми демократическими последствиями, то тут насеризм напоминает мексиканскую разновидность популизма. Отличается же он от классического преувеличением харизмы лидера как на начальной фазе (при Насере), так и на последующей буржуазной фазе – при Садате. Кстати, в этом случае миф об арабской идентичности играет ту же роль, что и индейский «национально-коренной» миф. Причем насеризм в свою очередь стал объектом для подражания в Латинской Америке, особенно на радикальной фазе военной диктатуры в Перу в 1968–1975 гг.

    И наконец, остаются аутентичные, подлинно революционные виды популизма. Они, вероятно, попадают в другую видовую категорию. Таков, несомненно, кастризм первых лет, основатель которого вел себя как каудильо, но который впоследствии вылился в нечто совершенно иное, чем простая реставрация «либерального кумовства». Зато перонизм представляет собой исключение, подтверждающее правило, а именно: существование авторитарного популизма оправдано социальным примирением; так что если оно не происходит, то он тонет и губит себя в бесконечных повседневных демагогических ухищрениях.

    Популистский авторитаризм по времени совпадает с началом и даже с реальным существованием фашизма. Фашистский синдром обозначает разрыв с либеральной логикой, которая все же присуща популистским диктатурам почти в той же степени, что и демократическим режимам. Это исходная точка новой авторитарной динамики, для которой характерно открытое отрицание суверенитета народа как источника легитимности власти.

    Разъяснение природы и лица фашизма – задача нелегкая. Во-первых, потому что в наши дни в политической лексике нет более позорного определения, чем «фашистский»; а во-вторых, анализ затрудняется крайним разнообразием этих режимов по шкале такого явления, как тирания. В этом смысле нацизм воплощает собой «норму» фашизма, который в силу своих кровавых ужасов стал тоталитарным. Однако традиция, которая за отправную точку берет сталинизм, рассматривает его лишь как «гитлеровский уклон» того течения, образец которого дала муссолиниевская Италия и от которого отпочковались поздний франкизм и салзаризм, превратившиеся в обычный авторитаризм, причем с либеральным оттенком.

    Посвященная фашизму литература настолько обширна и качественна, что единственное, что можно сделать, это изложить ее отдельные положения. Некоторые из этих работ посвящены, правда, не столько авторитарным режимам, сколько психологии или политической философии. Такова, например, интерпретация с позиций кризиса европейского индивидуализма, которая разрабатывалась как самими фашистскими авторами, вроде Д. Джентиле и Д. Гранди, так и исследователями фашизма (например, Б. Кроче, Ортега-и-Гассет или более близкие к нам по времени Т. Парсонс и У. Корнхаузер). X. Арендт, в свою очередь, увязала морально-философский подход с социологическим, установив взаимосвязь между тоталитарным характером фашизма, прежде всего нацизма, и антииндивидуалистической реакцией тех членов распыленного общества, которые стремились восстановить коллективную идентичность на культурной или этнической основе. Политологи П. Натан и В. Райх рассмотрели эту реакцию в свете парадоксальной фрейдовской концепции, в то время как Э. Фромм применил к ней марксистско-фрейдовскую схему, а Т. Адорно в этой связи предложил свою экспериментальную «модель авторитарной личности».

    Непосредственный интерес для понимания исторических пружин фашистских режимов представляют работы, касающиеся их социального генезиса и организационных особенностей. В этой связи отрадно констатировать, что марксистская трактовка этого феномена вскоре вышла за рамки чеканного определения, данного III Интернационалом в 1935 г., когда фашизм определялся как откровенно террористическая диктатура наиболее реакционных и шовинистических империалистических элементов финансового капитализма. Конечно, впоследствии работы марксисткой школы всегда отдавали дань классовой борьбе и безоговорочному осуждению крупного капитала. Но непредвзятость часто приводила к объективности. В частности, в работах этой школы доказано, что итальянский фашизм и нацизм обусловлены не столько махинациями банкиров и крупных промышленников, сколько влившимся в действия разочарованием мелкой буржуазии, до той поры лишенной доступа к верхним этажам власти и ныне оказавшейся под угрозой быть «обойденной» на этом пути рабочим классом как раз в тот момент, когда она по праву рассчитывала прийти к власти.

    Еще в 1935 г. Л. Троцкий отметил, что «фашистское движение в Италии было стихийным движением широких народных масс», и примерно в то же время Отто Бауэр сконцентрировал внимание на выявлении его мелкобуржуазной динамики. Тем самым они оба положили начало новой марксистской интерпретации этого феномена. Б. Моор также характеризовал фашизм как «попытку придать реакции и консерватизму народный и плебейский аспект». В более позднем исследовании Бауэр указывал, что в фашизме воплотился антагонизм средних классов по отношению к элите, стремление средних классов взять власть от своего имени, а не делегировать ее в рамках парламентских режимов, верхушечным и демагогическим характером которых они игнорировались. В известном смысле фашизм приобрел антиолигархический характер в двух планах. В долгосрочном плане он выражал амбиции «промежуточных слоев», не желавших более терпеть «затирания» в условиях, когда в обществе полным ходом идут индустриальные изменения. В ближайшем плане он отражал опасения, что власть имущие заключат за их счет и в ущерб им тактическое соглашение с рабочим классом в период экономического кризиса и социальных потрясений.

    Этот марксистский вклад в понимание социогенезиса фашизма представляется тем более ценным, что с появлением работ Г. Лукача и М. Вайды он выделился в радикальный пересмотр процесса, который последовал за этой основополагающей фазой. Ибо не следует излишне доверять той идее, что плебейские «кадры» итальянского и немецкого фашизма служили лишь прикрытием интересов капитала, что «доказывает» сохранение этими режимами основных элементов, составляющих автономию гражданского общества и его капиталистического способа производства. Вайда подчеркивает, что в действительности особенностью фашистского руководства было не только то, что по своему происхождению, менталитету и целям оно было глубоко чуждо старой касте аристократического, военного и буржуазного руководства. Помимо этого оно все больше вступало в прямое противоречие с этой кастой как в экономическом, так и в других планах. Оно пустило в ход процесс своеобразной социальной модернизации с долгосрочной отдачей, поскольку действительно понизило статус прежних господствующих слоев в пользу нового порядка прихода к власти – в зависимости от личных заслуг перед новым режимом.

    По сравнению с марксистским вкладом вклад немарксистских политологов выглядит скромным. Однако нужно отметить, что Р. Дарендорф опередил Вайду в открытии эгалитаристских эффектов нацизма. Оригинален также подход X. Линца и С. Роккана. Первый известен своим изучением отличий фашистских режимов тоталитарного стиля, насажденных в Италии и Германии, от «подражательного» фашизма, распространенного в других странах, особенно в Испании, Португалии, Венгрии, Румынии, Хорватии и Словакии. Линц предполагает, что фашизм как массовое движение и как руководящая партия не развивается полностью в тех странах, где реакционные группы общества в качестве замены ему используют армии, монархии и государственные бюрократии (как, например, на Юге Европы и на Балканах). Роккан, со своей стороны, рассматривает фашистский синдром в историческом плане и подчеркивает, что зона его преимущественного распространения совпадает с территорией бывших империй – Священной Римской и ее Испанской разновидностью, а также зоной, которая вплоть до XIX в. оставалась европейской экономической периферией. По его мнению, фашизм представляет собой один из аспектов отрицательной реакции на отставание в деле складывания сильной национальной и экономической идентичности.

    Нужно отдать должное тем немногочисленным немарксистским политологам и историкам, которые изучали механизмы управления фашистских режимов. 3. Бжезинский и С. Фридрих на примере фашистской Италии, нацистской Германии и советской системы изучали их не столько как авторитарную, сколько как тоталитарную модель, характеризуемую гегемонией одной партии, всевластием полиции, монополией одной идеологии и отрицанием прав человека. В этом же ряду анализ фашизма как авторитарной власти, выполненный X. Линцем, к сожалению, на примере франкистского режима, т. е. «подражательного» фашизма, далекого от итальянской и особенно немецкой «нормы». Следует упомянуть и исследование Лассуэлла и Лернера об обновлении элит при фашизме и нацизме.

    Фашистские системы являются предпоследней фазой современного авторитаризма, представленного сегодня новыми технократическими или военными диктатурами «передовых», развитых обществ и разнообразными формами авторитаризма третьего мира. Разным формам авторитарного феномена посвящались работы существующих примерно с 1960 г. двух направлений политологии. Первое – это эволюционистская интерпретация американской школы «политического развития», занимающаяся прежде всего вопросами динамики власти в незападном мире. Второе охватывает разрозненные попытки создать типологию авторитаризма, присущего Латинской Америке и Южной Европе.

    Б. Бади прекрасно описал школу политического развития в целом, и это позволяет нам ограничиться лишь рассмотрением тех положений этой школы, что касаются конкретно авторитаризма. В работах Шилза, Алмонда и Коулмэна основная мысль заключалась в том, что авторитарные правительства знаменуют собой такой этап в процессе развития, который при благоприятных обстоятельствах переходит в специальную диверсификацию и секуляризацию, на смену которым приходит демократическая фаза. Впоследствии Пай высказал сомнение в том, что авторитаризм может перейти в демократию, и в том, что авторитаризм как таковой представляет собой «современную» форму правления.

    Вообще же это направление избегает употреблять понятие «авторитаризм». Одни его представители, например Эптер и Хантингтон, придают ему второстепенное значение, другие, например Даль, пользуются другой терминологией. Эптер выпускает из поля зрения это понятие, когда вводит различие между «политическим развитием», под которым он понимает динамику, присущую власти в незападном обществе, и «политической модернизацией», т. е. имитацией этими обществами западной модели правления. Хантингтон по-своему тоже сглаживает это явление: по его мнению, главный водораздел проходит между «гражданскими обществами» и «преторианскими обществами». Он считает, что формы правления в каждой стране менее важны, чем наличие или отсутствие процессов социальной диверсификации и автономизации государства, ведущих к классическому механизму разделения сфер частнопредпринимательской и политической деятельности. Этим процессом обусловлено появление представительных институтов в гражданском обществе или захват клано-во-родовой власти небольшими группами в «преторианском обществе». При такой ограниченности авторитаризм с трудом вписывается только в «преторианизм», хотя впоследствии Хантингтон дополнил свой абстрактный подход весьма банальным изучением однопартийных режимов, возведенных им в парадигму авторитарной власти. Даль, со своей стороны, сосредоточился на обновлении политической лексики. По его терминологии, явление авторитаризма вписывается в схему отношений власть имущих с руководимыми, с учетом роли, отведенной оппозиции. Это предельно упрощенная двухполюсная схема, идеально представляющая либо «полиархические системы», допускающие оппозицию, демократические, либо «гегемони-стские» системы, исключающие всякую оппозицию.

    При обращении к истории задача школы «политического развития» заключается в выяснении движущих сил и пружин в процессе дифференциации западных систем власти. Решающий вклад в это направление сделал Б. Моор. Конечно, Моор не высказывает ничего оригинального, подразделяя политическую модернизацию на буржуазную революцию англо-американского или французского типа, «верхушечную» революцию в прусском или японском стиле, «крестьянскую революцию», где власть получает диктаторский коллектив, как в России или в Китае. Зато он вводит новшество, широко объясняя политику при помощи экономического детерминизма. Способ контроля над коммерциализируемыми излишками сельскохозяйственной продукции, образованными переворотом в земледелии и сельском хозяйстве XVIII–XIX вв., понимается им как главный фактор либо парламентского авторитарно-реакционного, либо революционно-авторитарного устройства современных государств в долгосрочной перспективе. Согласно Моору, факт завоевания этих излишков буржуазной элитой объясняет, каким образом она получила материальную базу для освобождения от монархического государства и введения впоследствии прямой парламентской и репрезентативной власти. И наоборот, тот факт, что само государство в Пруссии или в Японии получило контроль над этим экономическим ресурсом, обусловил подчиненное положение их элит, а тем самым и длительное сохранение авторитаризма в этих странах, не имевших демократического «фермента» в виде материальной самостоятельности хотя бы у части общества. И наконец, революционный авторитаризм России и Китая, который вначале имел сходство с названным выше типом, но затем вступил с ним в противоречие, когда крестьянский бунт не был компенсирован противовесом со стороны буржуазии и в результате с неизбежностью был направлен в определенное русло малочисленным радикальным руководством, не имевшем социальной опоры и даже, на тот момент, особых собственных интересов.

    Работа С. Роккана, посвященная только Западной Европе, обогатила социально-историческое направление изучения авторитаризма. Уже говорилось, что Роккан установил зависимость между развитием фашизма и исторической спецификой стран Центральной и Южной Европы, где священная Римская Империя и империя Габсбургов представляли препятствие для развития национальных государств. В этих условиях авторитаризм выступает как экстренное решение и быстродействующая мера против отставания в деле национального строительства. Эта же гипотеза использована Рокканом в «концептуальной картографии» образования политического раскола в Европе. Отправная точка в этой «картографии» – Реформация и начало капитализма, из нее выходят две оси – на оси «Север – Юг» располагаются политические единицы, связанные с духовной властью Рима, а на оси «Восток – Запад» торговые, политически автономные города Голландии, долины Рейна, севера Италии. На основе этой карты Роккан объясняет, что политическую терпимость, а впоследствии демократические тенденции правительств северо-западной периферии, в частности Англии и Голландии, можно трактовать с точки зрения удаленности одновременно и от центра католического авторитаризма в лице папства, и от центра независимости рейнских и голландских городов. Соответственно, нетерпимость или авторитаризм «центральных» Франции и Германии объясняется их близостью к римской власти, а также желанием пресечь опасное влияние буржуазных правителей суверенных городов.

    Парадигмами школы «политического развития» и социальной истории не исчерпываются новейшие исследования по авторитаризму. Сегодня делаются попытки разработать категории авторитаризма, применимые к современности, и в целом они намечают современную типологию этого феномена.

    В этой связи вновь привлекают работы X. Линца. И действительно, Линц не удовлетворяется видовым определением авторитаризма, который он формулирует как способ правления в наши дни «с ограниченным плюрализмом». Тем самым он обозначает такой тип консервативной власти, который, не имея в наши дни возможности лишить права голоса большие массы людей с помощью ценза, прибегает с этой же целью к глобальному или избирательному запрещению партий и профсоюзов. В условиях, когда разрешены только те течения, которые способствуют поддержанию социального равновесия, силы, находящиеся «с правильной стороны» плюрализма, могут законно выступать на стороне власти по каналам якобы непартийных организаций или даже партий, отобранных по принципу их конформизма. С другой стороны, те силы, которые угрожают статус-кво, обречены быть вне закона и в подполье, чем и оправданы откровенные репрессии против них. В силу этого такие системы оказываются «либеральными» пост-парламентскими полудиктатурами, исполнительную власть в которых олицетворяет харизматический лидер наподобие генерала Франко и президента Салазара. Однако они могут уживаться и с сильной, но конституционной президентской властью, как например в Мексике, или с почти коллегиальным руководством, как например, при военном режиме в Бразилии. Точно так же они могут преобразоваться в системы нерегулярной кооптации, периодически производимой с целью получения новой поддержки, обычно популистского толка.

    В схемах этого толка широко используется категория «корпоративный» авторитарный режим для характеристики прямых или, иначе говоря, внепарламентских отношений, которые устанавливаются в этом случае между кооптируемыми социальными или экономическими силами и центральной властью.

    Продолжая подход Линца, Ф. Шмиттер исследует «корпоративно-этатический» порядок на примере Португалии до 1974 г. или Бразилии после 1964 г. Он подчеркивает, что этот порядок сопровождается делегированием некоторых атрибутов государства промежуточному корпусу или слою профессионалов, деятелей культуры и образования, что представляет собой парадоксальную, на первый взгляд, «либеральную» уступку со стороны авторитарных правительств.

    Исходя из концепции «ограниченного плюрализма», политолог Жагуариб ввел понятие «необисмарковской» стратегии. Он относит это к полуавторитарным правлениям в переживающих период индустриализации странах с многопартийной системой, созданной под эгидой государства, которое направляет политическое расслоение в определенное русло с целью социализации в консервативном духе мелкобуржуазных и рабочих масс. Этот политический метод вызывает у Жагуариба ассоциацию с Бисмарком и Варгасом. Кстати, и наш собственный анализ подтверждает, что эта стратегия на основе технократического обоснования используется не только в области политической социализации, но и в области экономики с целью привлечения иностранного капитала и создания условий для «общества потребления». Такова авторитарная динамика, «проникающая в экономическое развитие», которая была присуща франкистскому режиму после 1958 г., военному режиму в Бразилии или «пресвященной диктатуре» последнего шаха Ирана, а М. Кемалю в Турции и даже правительству Южной Кореи в 1960-х и 1970-х гг.

    Иначе подходит к вопросу политолог О'Доннелл, изучающий «авторитарно-бюрократическую модель». Вначале он намеревался проанализировать два специфических аспекта латиноамериканской проблематики авторитаризма: во-первых, связь между экономической и культурной «зависимостью» стран Латинской Америки и появлением в них военной диктатуры нового типа, а во-вторых, институционализацию этих режимов и складывание новых отношений между государством и обществом. В отличие от популистских правительств, «военно-бюрократические диктатуры» не прибегают к нацистским силам, предпочитая доктрины «национальной безопасности», которые вполне уживаются с допуском в эти страны в процессе индустриализации многонациональных корпораций. О'Доннелл считает, что задача этих режимов заключается в восстановлении авторитета государства под эгидой единственной группы в обществе – военных, которые технически и социально способны осуществить эту операцию. Позднее, после адресованной ему критики со стороны А. Хершмена, О'Доннелл видоизменил свою модель, признав, что стратегия социальной и экономической модернизации «авторитарно-бюрократического» государства может проводиться не только военными режимами. Бюрократическое государство вполне может быть представлено сильной гражданской властью или такой, что уже находится в процессе «демилитаризации»; исключительность исполнительной власти вполне может сочетаться с соблюдением других основных правил демократии или проведением демократических структурных и культурных преобразований. Эта уточненная концепция О'Доннелла до некоторой степени совпадает с концепциями Колье и Курта, которые считают, что созданное под эгидой бюрократического авторитаризма общество потребления ведет к его исчезновению и замене его более репрезентативными формами правления, более похожими на те демократические формы, которые ныне существуют в индустриальных странах.

    «Авторитарно-бюрократическая» парадигма вводит категорию «военных режимов». Даже в современном смягченном виде военный авторитаризм остается одной из старейших форм диктатуры, восходящей как минимум к власти Мамлуков в Египте XI–XVIII вв., но в общем неотъемлемой от первых опытов начального периода современного государства. Что касается современности, то последние двадцать пять лет масса литературы посвящена вмешательству в политику армии в третьем мире.

    Начиная с 1945 г. выступления военных происходят в рамках разных национальных, региональных и исторических условий. Военные диктатуры в разной степени соответствуют различным идеологическим направлениям. Марксизм-ленинизм «экзотической» либо польской разновидности, радикальный популизм в ливийском или перуанском виде, бразильский модернизаторский консерватизм или контрреволюционные, но неолиберальные репрессии генерала Пиночета и аргентинских военных – все это современный военный авторитаризм. Специалисты по военному авторитаризму делятся на две группы. Одни считают, что военные имеют особую «склонность» к захвату власти, объясняя это тем, что офицеры берут на себя роль, обычно выполняемую элитой, когда гражданской элиты либо не существует, либо она слишком слаба, чтобы руководить страной. Другие придерживаются той теории, что узурпация власти военными – это либо побочный продукт «империалистического господства и угнетения», либо следствие интриг США.

    Новейшее исследовательское направление в этой области близко к теории С. Хантингтона о «преторианской динамике» отношений между государством и обществом. Представители этого направления, включая А. Рукье, во-первых, рассматривают разнообразные формы военного авторитаризма с позиций отношений между национальным государстом в период, когда оно переживает кризис, и его вооруженными силами, а во-вторых, пытаются опровергнуть миф о том, что не может быть «политики военных», пытаясь понять, как функционирует «военная партия», которая не обязательно совпадает с аппаратом власти как таковым.

    Для «ортодоксальной» политологии авторитарные режимы – это монстры, которых она может лишь обозначить, но не познавать, несмотря на то, что они имеют свою внутреннюю динамику и отношения с окружением. Если процесс легитимации в условиях демократии обрывается, политологи, изучающие его, останавливаются, не решаясь практически исследовать, как осуществляется незаконная диктатура. Поэтому в изучении функционирования авторитарных режимов обнаруживается больше пробелов, чем заслуживающих внимание практических результатов.

    Проблема, достойная анализа, – это институционализация авторитарных режимов; ее изучением занимается практически один X. Линц. Еще один вопрос – это их идеологическая деятельность, процедуры и методы убеждения, а также «легитимация незаконности». Здесь можно назвать работы Грегора и Ж.-П. Фэя о фашистской социализации, работу Медьероса об авторитарной идеологии в Бразилии, работы Л. Хербана о культе Дювалье на Гаити или наш собственный анализ стратегии франкизма по вопросам информации. Самое удивительное – это отсутствие у исследователей интереса к вопросу о репрессиях и контроле над населением, яркий пример которых должны, казалось бы, дать диктатуры. Исключение составляют исследование X. Пейна и Т. Зелдина о Второй Империи, беглые замечания Чэпмэна о полицейском государстве, обстоятельный анализ Виарда о диктатуре Трухилльо в Доминиканской республике.

    Более многочисленны работы, посвященные единственным или господствующим авторитарным партиям, их структуре и протекающим внутри них процессам. Следует упомянуть анализ нацистской партии, сделанный Гертом, фундаментальные исследования С. Пейна и особенно Линца об испанской фаланге, а также работы Гарридо о мексиканской Институционально-революционной партии (ИРП) и Харика о единственной партии в Египте. <...>

    Р. Даль. Демократия и ее критики[57]

    Какие же критерии будут целиком соответствовать нашим посылкам и тем самым обеспечат нас отличительными характеристиками демократического процесса?

    Эффективное участие

    На протяжении всего процесса принятия связывающих решений граждане должны иметь адекватные, а также равные возможности для выражения своих предпочтений относительно конечного результата. Они также должны располагать адекватными и равными возможностями в постановке вопросов на повестку дня и для выражения причин одобрения одного, а не другого результата.

    Отрицание за любым гражданином адекватных возможностей эффективного участия означает, что их предпочтения не принимаются в расчет, поскольку неизвестны или учтены неверно. Точно так же не брать во внимание их предпочтения относительно конечного результата равносильно отказу от принципа равного учета интересов.

    Равенство голосования на решающей стадии

    На решающей стадии принятия коллективных решений каждому гражданину должна обеспечиваться равная возможность выразить свой выбор, который признавался бы равнозначным выборулюбого иного гражданина. При определении результатов на решающей стадии эти – и только эти – выборы должны учитываться.

    Поскольку эти выборы являются тем, что мы обычно называем голосованием, то данный критерий, можно сказать, требует равного голосования на решающей стадии. <...>

    Просвещенное понимание

    ...Я хотел бы расширить понимание содержания демократического процесса, прибавив третий критерий. К сожалению, я не знаю, как его сформулировать по-другому, кроме многозначных и, соответственно, неясных слов. И все же позвольте мне предложить следующую формулировку критерия просвещенного понимания.

    Каждый гражданин должен иметь адекватную и равную возможность для определения и обоснования (в рамках времени, отводимого согласно необходимости в обсуждении) такого своего предпочтения по вопросу, подлежащему решению, которое наилучшим образом отвечало бы интересам данного гражданина.

    Этот критерий предполагает, что альтернативные процедуры принятия решений следует оценивать в соответствии с возможностями, которые они предоставляют гражданам для достижения понимания средств и целей, своих интересов и ожидаемых последствий политики по реализации таких интересов, причем не только для себя одного, но и для всех иных затрагиваемых лиц. Поскольку благо или интересы граждан привлекают внимание к общественному благу и общему интересу, то люди должны иметь шансы на достижение понимания этих проблем. <...>

    Контроль над повесткой дня

    ...Эти замечания приводят к четвертому критерию – конечному контролю демоса над повесткой дня.

    Демос должен обладать исключительными возможностями решать, каким образом проблемы должны быть поставлены в общий перечень проблем, решаемых путем демократического процесса.

    Критерий конечного контроля, возможно, означает и то, что в условиях демократии последнее слово должно быть за народом, т. е. народ должен быть суверенен. Систему, которая удовлетворяет этому критерию, как и трем остальным, следует рассматривать как обладающую полноценным демократическим процессом в отношении своего демоса.

    Согласно этому критерию, политическая система будет использовать полностью демократический процесс даже в том случае, если демос решил, что не стоит принимать каждое решение по всякому вопросу, а вместо этого предпочтет, чтобы решения по некоторым вопросам принимались иерархически судьями и администраторами. Пока демос сохраняет способность действительно вернуться к любому вопросу для собственного решения, данный критерий полностью удовлетворяется. <...>

    ПОЛИАРХИЯ

    Полиархия является политическим строем, в самой широко взятой форме отмеченным двумя общими характеристиками. Гражданство распространено на сравнительно большую часть взрослого населения. Права гражданства включают возможность выступать против высших должностных лиц в правительстве и смещать их посредством голосования. Первая характеристика отделяет полиархию от более ограничительных систем правления, в которых, хотя и дозволена оппозиция, доступ в правительства и в состав их легальных оппозиций сужен только для представителей малых групп, как это было в Британии, Бельгии, Италии и в других странах до введения массового избирательного права. Вторая характеристика отделяет полиархию от режимов, в которых большинство взрослых является гражданами, но гражданство не предполагает права на оппозицию и на смещение правительства голосованием, как это происходит при современных авторитарных режимах.

    Институты полиархии

    При уточнении двух этих общих принципов более конкретно полиархия является политическим порядком, определенным наличием семи институтов, каждый из которых должен существовать для того, чтобы эта форма правления была распознана как полиархия.

    Выборные власти. Выборные власти облечены конституцией правом контроля над правительственными решениями по поводу политики.

    Свободные и справедливые выборы. Выборные власти избираются на свободно и справедливо проводимых выборах, где злоупотребления сравнительно редки.

    Включающее избирательное право. Практически все взрослое население имеет право голосовать во время избрания властей.

    Право претендовать на избрание. Почти все взрослые вправе выдвигать свою кандидатуру на выборах на правительственные должности, хотя существующие ограничения на занятие постов могут превышать те, которые установлены для голосования.

    Свобода выражения своего мнения. Граждане имеют право выражать свое мнение без страха строгого наказания по политическим мотивам в широком смысле, включая критику властей, правительства, режима, социально-экономического порядка и господствующей идеологии.

    Альтернативная информация. Граждане располагают правом на поиск альтернативных источников информации. Более того, альтернативные источники информации существуют и защищены законами.

    Организационная самодеятельность. Для достижения различных прав, включая вышеперечисленные, граждане также вправе формировать сравнительно самостоятельные ассоциации или организации, включая независимые политические партии и группы интересов.

    Важно понимать, что эти утверждения характеризуют действительные, а не просто номинальные права, институты и процессы. На деле странам мира может быть номинально присвоен ранг в соответствии со степенью, в которой каждый из институтов наличествует на практике. Следовательно, институты способны служить в качестве критериев для решения по поводу того, какая из стран управляется полиархией сегодня или в более ранние времена. Эти ранжирования и классификации могут быть использованы, как мы увидим далее, для исследования условий, которые благоприятствуют или мешают перспективам укрепления полиархии.

    Полиархия и демократия

    Тем не менее очевидно, что мы интересуемся полиархией не только потому, что она являет собой тип политического строя, характерный для современного мира. Здесь она интересует нас из-за своей связи с демократией. Как же тогда полиархия соотносится с демократией?

    Коротко, институты полиархии необходимы для демократии крупного масштаба, особенно размеров современной нации-государства. Иначе говоря, все институты полиархии нужны для наивысших достижений в демократическом процессе управления страной. Сказать, что все семь институтов необходимы, не значит утверждать, что они достаточны. В следующих главах я хотел бы рассмотреть некоторые возможности дальнейшей демократизации стран, управляемых институтами полиархии.

    Взаимоотношения между полиархией и требованиями к демократическому процессу показаны в табл. 1.

    Таблица 1Полиархия и демократический процесс

    А. Лейпхарт. Конституционные альтернативы для новых демократий[58]

    Две основополагающие альтернативы, перед которыми оказываются творцы новых демократических конституций, это, во-первых, выбор между избирательными системами, основанными, соответственно, на принципе большинства и на принципе пропорционального представительства, и, во-вторых, между парламентской и президентской формами правления. Основательное обсуждение достоинств президентской и парламентской форм правления провели на страницах осеннего номера «Джорнел оф демокраси» за 1990 г. Хуан X. Линц, Сеймур М. Липсет и Дональд Л. Хоровиц. Я решительно поддерживаю точку зрения Хоровица, что избирательная система – один из равносущественных элементов демократического конституционного устройства и что чрезвычайно важным делом является оценка указанных двух пар [взаимно] альтернативных вариантов в их соотношении друг с другом. Такого рода анализ, как я попытаюсь продемонстрировать, показывает, что для новых демократических и демократизирующихся стран особую привлекательность должно заключать в себе сочетание парламентской формы правления с пропорциональным представительством.

    Сравнительное изучение демократий показало, что тип избирательной системы значимым образом связан с развитием партийной системы страны, с типом существующей в ней исполнительной власти (однопартийное или же коалиционное правительство) и с отношениями между исполнительной властью и законодательным органом. В странах, где на выборах действует принцип большинства (на выборах общенационального уровня почти всегда применяемый в одномандатных округах), скорее всего утверждаются двухпартийные системы, появляются однопартийные правительства и существует доминирующее положение исполнительной власти по отношению к соответствующим законодательным органам. Таковы основные особенности вестминстерской, или мажоритарной, модели демократии, при которой власть сосредоточивается в руках партии большинства. Напротив, пропорциональное представительство скорее ассоциируется с многопартийными системами, коалиционными правительствами (часто вплоть до широких и всеобъемлющих коалиций) и с более уравненным соотношением исполнительной и законодательной властей. Этими особенностями характеризуется консенсусная модель демократии, которая в противоположность однозначному и безраздельному правлению большинства воплощает стремление к ограничению, разделению, разграничению и распределению власти различными способами.

    По поводу данных двух групп взаимосвязанных характеристик необходимо отметить еще три момента. Во-первых, зависимость между этими характеристиками обоюдная. Скажем, выборы, проводимые на основе принципа большинства, благоприятствуют утверждению двухпартийной системы; но и существование двухпартийной системы благоприятствует сохранению мажоритарного принципа, дающего обеим главным партиям большие преимущества, от которых они едва ли откажутся. Во-вторых, если при внедрении демократического политического строя хотят способствовать утверждению в нем черт, характерных для мажоритарного его типа (принцип большинства, двухпартийная система и сильный, однопартийный кабинет) или же, напротив, для консенсусного типа (пропорциональное представительство, многопартийность, коалиционные правительства и более сильный законодательный орган), то наиболее практически целесообразным способом достижения этого является выбор соответствующей избирательной системы. Джованни Сартори удачно назвал избирательные системы самым специфичным манипулятивным инструментом политики. В-третьих, системы пропорционального представительства имеют существенные разновидности. Не вдаваясь во все технические подробности, полезно провести различие между крайним вариантом пропорционального представительства, при котором на пути небольших партий воздвигается мало барьеров, и умеренным его вариантом. Последний ограничивает влияние малых партий, применяя принцип пропорционального представительства не в больших округах и не в общенациональном округе, а лишь в малых округах, а также вводя оговорку о необходимости для партий набрать определенный минимальный процент голосов, чтобы получить представительство в выборном органе, как, например, 5 %-ный минимум в Германии. Голландская, израильская и итальянская системы являются примерами крайнего варианта пропорционального представительства, а германская и шведская – примерами его умеренного варианта.

    Другая основополагающая альтернатива при выборе конституционного устройства между парламентской и президентской формами правления также влияет на приобретение политической системой мажоритарного или консенсусного характера. Президентская форма правления оказывает на партийную систему и на тип исполнительной власти влияние, идущее в направлении мажоритарной, а на отношения исполнительной и законодательной властей – в направлении консенсусной модели. Президентские системы, формально отграничивая друг от друга исполнительную и законодательную власти, обычно способствуют их примерному равновесию. В то же время президентская форма способствует складыванию двухпартийной системы, так как президентство – самый большой политический приз и выиграть его имеют шансы лишь крупнейшие партии. Данное преимущество, которым обладают большие партии, часто остается за ними и на выборах в законодательный орган (особенно при одновременном их проведении с президентскими), даже если они проводятся по правилам пропорционального представительства. При президентской форме правления обычно формируются кабинеты, составленные единственно из членов правящей партии. По сути дела, президентские системы концентрируют исполнительную власть в еще большей степени, чем это происходит при образовании парламентом однопартийного кабинета, они сосредоточивают такую власть не просто в руках одной-единственной партии, но в руках одного-единственного лица.

    В объяснение уже сделанного в прошлом выбора

    Я ставлю перед собой цель не просто описать [взаимно] альтернативные демократические системы и их мажоритарные или консенсусные характеристики, но и дать некоторые практические рекомендации тем, кто закладывает основы демократического устройства [своих стран]. Каковы главные преимущества и недостатки принципа большинства и принципа пропорционального представительства, а также президентской и парламентской форм? Способ подхода к этому вопросу – исследовать, почему современные демократии в свое время сделали тот конституционный выбор, который они сделали.

    В табл. 2 показаны все четыре комбинации основных характеристик, а также страны и регионы, где принята та или иная из комбинаций. Наиболее отчетливо выраженные примеры сочетания президентской формы с принципом большинства дают Соединенные Штаты, а также демократии, испытавшие сильное их влияние, такие как Филиппины и Пуэрто-Рико. Латиноамериканские страны в подавляющем большинстве избрали системы, сочетающие президентскую форму с пропорциональным представительством. Парламентско-мажоритарные системы существуют в Соединенном Королевстве и многих бывших британских колониях, включая Индию, Малайзию, Ямайку, а также страны так называемого Старого Содружества (Канаду, Австралию и Новую Зеландию). Наконец, системы, сочетающие парламентскую форму правления с пропорциональным представительством, сконцентрированы в [континентальной] Западной Европе. Конечно, вся картина в целом в значительной степени определяется географическими, культурными и колониальными факторами, к чему я в скором времени еще вернусь.

    Таблица 2Четыре основные типа демократии

    Среди современных демократий очень немного найдется таких, которые нельзя подвести под данную классификацию. Основными исключениями являются демократии, располагающиеся как раз посередине между чисто президентским и чисто парламентским типами (Франция и Швейцария), а также такие, где в избирательных системах применяются методики, отличные от пропорционального представительства или же от принципа большинства в их чистом виде (Ирландия, Япония и, опять-таки, Франция).

    Два важных фактора повлияли на принятие принципа пропорционального представительства в континентальной Европе. Одним из них явилась проблема этнических и религиозных меньшинств; пропорциональное представительство предназначалось для обеспечения представительства меньшинства и тем самым для противодействия потенциальным угрозам национальному единству и политической стабильности. «Не случайно, – пишет Стейн Роккан, – самые первые шаги к пропорциональному представительству имели место в этнически наиболее неоднородных странах». Вторым фактором была динамика процесса демократизации. Пропорциональное представительство «было принято под соединившимся давлением снизу и сверху. Поднимавшийся рабочий класс стремился понизить барьеры на пути к представительству, с тем чтобы получить доступ в законодательные органы, а те из старых, прежде укоренившихся партий, которые оказались в наиболее угрожаемом положении, требовали пропорционального представительства, чтобы оградить свои позиции перед тем наплывом вновь мобилизованных избирателей, какой породило всеобщее избирательное право». Оба фактора актуальны и применительно к современному конституционному творчеству, особенно для многих стран, где имеется глубокая разделенность по этническому признаку или где существует необходимость примирения новых демократических сил с противостоящими демократии старыми группами.

    Принимался ли парламентский или же президентский порядок правления – это также изначально определялось процессом демократизации. Как указывал Дуглас В. Верни, существовало два основных способа, коими монархическая власть могла быть демократизирована: упразднить большую часть личных политических прерогатив монарха и вменить его кабинету ответственность перед всенародно избранным законодательным органом, создавая тем самым парламентскую систему; или же упразднить наследственного монарха и взамен ввести нового, демократически избираемого «монарха», создавая таким образом президентскую систему.

    Другими историческими основаниями были произвольное имитирование успешных демократий и доминирующее влияние колониальных держав. Как весьма ясно показывает табл. 1, огромную важность имело влияние Британии как колониальной державы. Президентская модель США широко имитировалась в Латинской Америке в XIX в. А в начале XX в. пропорциональное представительство быстро распространилось в континентальной Европе и Латинской Америке не только в угоду носителям политических пристрастий и ради защиты меньшинств, но и в силу того, что оно широко воспринималось как самый демократичный способ выборов и, стало быть, как «волна демократического будущего».

    В связи с этой настроенностью [общественного мнения] в пользу пропорционального представительства выдвигается дискуссионный вопрос о качестве демократии, достигаемом во всех четырех альтернативных системах. Термин «качество» подразумевает степень, в какой та или иная система отвечает таким демократическим нормам, как представительность, ответственность (подотчетность) (accountability), равенство и участие. Заявлявшиеся позиции и контрпозиции слишком хорошо известны, чтобы надо было здесь долго о них говорить, но имеет смысл подчеркнуть, что расхождения между противоположными лагерями не столь велики, как часто полагают. Прежде всего сторонники пропорциональной системы и сторонники принципа большинства не согласны друг с другом не столько в том, каковы, соответственно, последствия этих двух методик проведения выборов, сколько в том, какой вес этим последствиям придавать. Обе стороны согласны в том, что принцип пропорционального представительства обеспечивает большую пропорциональность представительства вообще, а также представительство меньшинств, а принцип большинства способствует складыванию двухпартийных систем и однопартийных органов исполнительной власти. Расходятся спорящие в том, какой из этих результатов считать более предпочтительным, причем сторонники принципа большинства утверждают, что только в двухпартийных системах достижима четкая ответственность за правительственную политику.

    Кроме того, обе стороны спорят об эффективности обеих систем. Пропорционалисты ценят представительство меньшинств не просто за демократическое качество [такого порядка], но и за его способность обеспечивать сохранение единства и мира в разделенных обществах. Сходным образом сторонники принципа большинства настроены в пользу однопартийных кабинетов не только ради их демократической подотчетности, но и ради обеспечиваемой ими, как это считается, твердости руководства и эффективности при разработке и проведении политики. Обнаруживается также и некоторое различие в акценте, какой обе стороны делают соответственно на качестве и на эффективности. Пропорционалисты склонны придавать большее значение представительности правления, тогда как мажоритаристы более существенным соображением считают способность управлять.

    Наконец, спор между сторонниками президентской и парламентской форм правления, хоть он и не был столь ожесточенным, отчетливо обнаруживает свое подобие спору об избирательных системах. И здесь заявленные позиции и контрпозиции вращаются вокруг и качества, и эффективности. Сторонники президентской формы рассматривают как важную демократическую ценность прямое всенародное избрание главного носителя исполнительной власти, парламентаристы же считают несоответствующим демократическому оптимуму сосредоточение исполнительной власти в руках одного-единственного лица. Но в данном случае предметом серьезных дискуссий была в большей степени проблема эффективности, когда одна сторона подчеркивала роль президента как обеспечивающего сильное и эффективное руководство, a другая – опасность конфликта и тупика в отношениях исполнительной и законодательной властей.

    Оценивая демократию в действии

    Каким образом можно оценивать фактическое действие этих различных типов демократии? Крайне трудно находить мерило для количественной оценки демократии в действии, и поэтому политологи редко когда покушались на выработку систематической оценки.

    Виднейшим исключением является пионерное исследование Пауэлла (G. Bingham Powell), где оценивается способность различных демократий поддерживать общественный порядок (исходя из количества его нарушений и случаев гибели людей в результате политического насилия), а также уровень участия граждан (измеряемый числом участвующих в голосованиях). По примеру Пауэлла я рассмотрю эти, а также и другие аспекты демократии в действии, такие как представительность и отзывчивость (responsiveness) демократии, экономическое равенство и способность к макроэкономическому регулированию. <...>

    Поскольку важная цель пропорционального представительства – облегчить доступ к представительству меньшинствам, естественно ожидать, что соответствующие системы превосходят в этом отношении мажоритарные. Не приходится сомневаться, что дело именно так и обстоит. Например, там, где этнические меньшинства сформировали этнические политические партии, как в Бельгии и Финляндии, принцип пропорционального представительства позволил им получить поистине совершенную пропорциональность представительства. Ввиду наличия столь многих различных видов этнических и религиозных меньшинств в анализируемых демократиях трудно систематически измерить степень, в какой пропорциональному представительству – в сравнении с принципом большинства – удается обеспечить меньшинствам больше представителей. <...>

    В качестве аргумента в пользу мажоритарных систем важное значение придавали тому соображению, что там, где они действуют, формируются «сильные» однопартийные правительства, способные проводить «эффективную» государственную политику. Одна из ведущих сфер правительственной активности, где должна бы проявиться такая закономерность (this pattern), – регулирование экономики. Так вот, сторонникам мажоритарных систем пришлось испытать внезапное потрясение, когда в 1987 г. по доле ВНП на душу населения Италия (а это демократия, печально известная непрочностью и нестабильностью правительств, где действует пропорциональная система представительства в условиях многопартийности) превзошла Соединенное Королевство, которое, как считается, являет типичный образец эффективного правления. Если бы Италия открыла крупные месторождения нефти в Средиземноморье, мы, несомненно, объясняли бы ее исключительное экономическое достижение этим случайным обстоятельством. Но нефть открыла не Италия, а Британия!

    Экономические успехи, и это очевидно, не определяются единственно правительственной политикой. Когда, однако, мы изучаем экономические показатели за длительный период времени, эффект внешних воздействий сводится к минимуму, особенно если сосредоточить внимание на странах со схожими уровнями экономического развития. <...>

    Хотя Италия по экономическому росту и в самом деле было превзошла Британию, в целом группы стран с парламентско-мажоритарными и с парламентско-пропорционалистскими системами по этому показателю мало отличаются как друг от друга, так и от Соединенных Штатов. Некоторое превышение, наблюдаемое у стран с парламентско-пропорционалистскими системами, нельзя счесть значимым. По уровню инфляции наиболее благоприятный показатель у Соединенных Штатов, вслед за ними идут парламентско-пропорционалистские системы. Наиболее ощутимо различие в уровне безработицы: здесь последние выглядят значительно лучше мажоритарных систем. При сравнении же парламентско-мажоритарных систем с парламентско-пропорционалистскими последние по всем трем показателям выглядят предпочтительнее.

    Уроки для развивающихся стран

    Политологи склонны считать, что страны с мажоритарными системами, такие как Соединенное Королевство и Соединенные Штаты, превосходят [других] по качеству демократии и по эффективности управления, – склонность, скорее всего объясняющаяся тем, что политическая наука всегда была дисциплиной, выказывавшей англоамериканскую ориентацию. Указанное распространенное мнение, однако, всерьез опровергается вышеприведенными эмпирическими данными. Везде, где обнаруживаются значительные различия, парламентско-пропорционалистские системы почти неизменно показывают наилучшие результаты, особенно в отношении представительности, защиты интересов меньшинств, активности избирателей и контроля над безработицей.

    Обнаружение этого обстоятельства заключает в себе важный урок для тех, кто закладывает основы демократического устройства [своих стран]: сочетание парламентской формы правления с пропорциональной системой представительства – вариант, которому следует уделить серьезное внимание. Уместным будет, однако, и призвать к осмотрительности, ибо демократии этого типа весьма сильно разнятся между собой. Умеренное пропорциональное представительство и умеренная многопартийность, как в Германии и Швеции, дают более привлекательные модели, чем крайний вариант того и другого, как в Италии и в Нидерландах. Впрочем, как уже отмечалось, и у Италии достойные показатели демократии в действии.

    Но уместны ли эти выводы в применении к новодемократическим и демократизирующимся странам в Азии, Африке, Латинской Америке и Восточной Европе, пытающимся заставить демократию работать в условиях недостаточного экономического развития и этнических размежеваний? Не требуют ли эти трудные условия руководства сильной исполнительной власти в лице могущественного президента или доминирующего однопартийного кабинета в вестминстерском стиле?

    Применительно к проблеме глубоких этнических расколов эти сомнения легко устраняются. Разделенные общества и на Западе, и в других краях нуждаются в мирном сосуществовании противоборствующих друг другу этнических групп. Это требует примирения и компромисса, для чего, в свою очередь, необходимо как можно большее включение представителей этих групп в процесс принятия решений. Такое распределение власти гораздо легче осуществить при парламентском типе правления и системе пропорционального представительства, чем в президентско-мажоритарных системах. Президент почти неизбежно принадлежит к одной этнической группе, и, стало быть, системы с президентской формой правления делают особенно затруднительным межэтническое распределение власти. А в системах вестминстерского типа с парламентской формой правления, хотя в них и фигурируют на первом плане коллегиальные кабинеты, последние имеют тенденцию не быть в этническом отношении представительными (inclusive), особенно если [в стране] имеется этническая группа большинства. Примечательно, что британское правительство, вопреки своим сильным мажоритарным традициям, признало необходимость консенсуса и распределения власти в конфессионально и этнически расколотой Северной Ирландии. С 1973 г. британская политика характеризовалась попытками разрешить североирландскую проблему посредством выборов на основе принципа пропорционального представительства, а также создания правительства на основе всеобъемлющей коалиции.

    Как отмечал Хоровиц, проблемы президентского типа правления, пожалуй, можно облегчить, введя требование, чтобы президент избирался при оговоренной минимальной поддержке различных групп, как в Нигерии. Но это – паллиатив, не идущий ни в какое сравнение с преимуществами подлинно коллективной и представительной (inclusive) исполнительной власти. Подобным же образом пример Малайзии показывает, что в условиях парламентской системы правления может существовать широкий многопартийный и многоэтничный коалиционный кабинет несмотря на мажоритарные выборы, но это требует детальных предвыборных соглашений между партиями. Эти исключения подтверждают правило: межэтническое распределение власти, оказавшееся достижимым в Нигерии и Малайзии лишь на ограниченный срок и путем весьма специальных договоренностей, является естественным и прямым результатом парламентско-пропорционалистских форм демократии.

    Пропорциональное представительство и экономическая политика

    На вопрос о том, какая из форм демократии наиболее благоприятна для экономического развития, ответить труднее. Для вынесения определенной оценки просто нет достаточного числа примеров длительного функционирования демократий в третьем мире, представляющих различные [демократические] системы (не говоря уже об отсутствии надежных экономических данных). Как бы то ни было, расхожая мудрость, гласящая, что экономическое развитие требует единого и решительного руководства сильного президента или доминирующего кабинета вестминстерского типа, отнюдь не может внушить доверия. Во-первых, если бы – по сравнению с доминирующей и замкнутой в себе (exclusive) – широкопредставительная (inclusive) исполнительная власть, которой в большей мере приходится заниматься поисками договоренностей и согласованием [позиций], была менее эффективна в области экономической политики, то тогда, наверное, авторитарное правление, свободное от вмешательства ли законодательной власти или от внутренних разногласий, было бы оптимальным. Этот довод – часто служивший предлогом, чтобы оправдать свержение демократических правительств в третьем мире в 1960-1970-е гг., ныне полностью скомпрометирован. Есть, конечно, несколько примеров экономического чуда, свершенного авторитарными режимами, как в Южной Корее или на Тайване, но более чем достаточным противовесом им служат печальные экономические результаты деятельности едва ли не всех недемократических правительств в Африке, Латинской Америке и Восточной Европе.

    Во-вторых, многие английские ученые, из которых особо отметим видного политолога Файнера (S. E. Finer), пришли к выводу, что экономическое развитие требует не столько сильной, сколько прочной (steady) руки. Размышляя о скудости экономических достижений послевоенной Британии, они доказывали, что каждая из [поочередно] правивших партий обеспечивала на самом деле довольно сильное руководство при проведении экономической политики, но что смены правительств при их чередовании были слишком «полными и резкими», они осуществлялись «двумя отчетливо полярными партиями, каждой из которых не терпелось отменить значительную часть законодательства, проведенного предшественницей». Требуется, доказывают ученые, «большая стабильность и преемственность» и «большая умеренность в политике», что мог бы дать переход к пропорциональному представительству и коалиционным правительствам, каковые гораздо более склонны к центристской ориентации. Этот довод представляется равно применимым и к развитым, и к развивающимся странам. В-третьих, аргументация в пользу президентских или вестминстерского типа правительств в высшей степени неотразима в случаях, когда существенное значение имеет быстрое принятие решений. Это значит, что парламентско-пропорционалистские системы могут под углом зрения внешней и оборонной политики представать в менее выгодном свете. Но в проведении экономической политики быстрота не столь уж существенна: скорые решения – это не значит непременно мудрые.

    Почему же мы, упорствуя в предубеждении, не верим в экономическую эффективность демократических систем, где ведутся широкие консультации и поиски договоренностей, нацеленные на достижение высокой степени консенсуса? [По крайней мере, ] одна причина – та, что многопартийные и коалиционные правительства кажутся суматошливыми, подверженными раздорам и неэффективными – в сравнении с отчетливостью властных полномочий сильных президентов и сильных однопартийных кабинетов. Но нас не должна обманывать эта внешняя видимость. Более пристальный взгляд на президентские системы обнаруживает, что самые успешные из них – как в Соединенных Штатах, Коста-Рике, в Чили до 1970 г. – по меньшей мере столь же подвержены раздорам, да и, кроме того, скорее предрасположены к состояниям паралича и ситуациям тупика, нежели к неуклонному и эффективному проведению экономической политики. В любом случае спорить надо не об эстетике управления, а о самой работе. Неоспоримая элегантность вестминстерской модели не является веским доводом в пользу ее принятия.

    Распространенный скептицизм в отношении экономической дееспособности парламентско-пропорционалистских систем проистекает от смешения силы правительства с эффективностью. В краткосрочном плане однопартийные кабинеты или президенты вполне могут быть способны легче и быстрее формулировать экономическую политику. В долгосрочном же плане политика, опирающаяся на широкий консенсус, имеет больше шансов на успешное осуществление и на то, чтобы выдержать проверку временем, нежели политика, навязываемая «сильным» правительством вопреки желаниям значительных заинтересованных групп.

    Итак, парламентско-пропорционалистская форма демократии выглядит явно лучше основных ее альтернатив в деле улаживания межэтнических противоречий, и она имеет некоторое преимущество также в области экономической политики. Тот довод, что соображения эффективности управления дают основание отвергнуть тип демократии, сочетающий парламентскую форму правления с пропорциональной системой представительства, совершенно неубедителен. Игнорируя эту привлекательную модель демократии, творцы конституций в новых демократиях оказали бы себе и своим странам весьма плохую услугу.

    Л. Даймонд. Прошла ли «третья волна» демократизации?[59]

    Осмысление понятия демократии

    Для того чтобы проследить, как протекает процесс развития демократии, и понять его причины и следствия, необходим высокий уровень концептуальной ясности относительно содержания термина «демократия». К сожалению, вместо этого в теоретической и эмпирической литературе по демократии (а объем ее быстро увеличивается) царят столь значительные концептуальные путаница и беспорядок, что Д. Колльер и Ст. Левицки смогли обнаружить более 550 «подвидов» демократии. Некоторые из подобных условных «подвидов» просто указывают на особые институциональные черты, или типы, полной демократии, но многие обозначают «урезанные» формы демократии, которые частично накладываются друг на друга самым разнообразным способом. К счастью, сегодня (в отличие, например, от 1960-х и 1970-х гг.) большинство исследователей видят в демократии систему политической власти и не обусловливают ее наличием каких бы то ни было социальных или экономических характеристик. В чем они до сих пор расходятся фундаментально (хотя не всегда открыто), так это в вопросе о диапазоне и масштабах политических атрибутов демократии.

    Родоначальником минималистских дефиниций является И. Шумпетер, определявший демократию как систему «достижения политических решений, при которой индивиды обретают власть решать путем конкурентной борьбы за голоса народа». К числу тех, кто позаимствовал восходящий к Шумпетеру тезис об электоральном соперничестве как о сущности демократии, безусловно относится и Хантингтон. Со временем, однако, привлекавшая своей краткостью шумпетеровская формулировка стала требовать все новых и новых дополнений (или «уточнения», если использовать выражение Колльера и Левицки), дабы вывести за рамки понятия случаи, не соответствовавшие его подразумеваемому значению. Наибольшее влияние среди подобных «доработанных» определений приобрела выдвинутая Р. Далем концепция «полиархии», которая предполагала не только широкую политическую конкуренцию и участие, но и солидные уровни свободы (слова, печати и т. п.) и плюрализма, позволяющие людям вырабатывать и выражать свои политические предпочтения значимым образом.

    Современные минималистские концепции демократии – далее я буду именовать их электоральной демократией (в отличие от демократии либеральной) – обычно признают потребность в некоем наборе гражданских свобод, необходимых, чтобы состязательность и участие имели реальный смысл. Вместе с тем, как правило, они не уделяют большого внимания предполагаемым базовым свободам и не пытаются включить их в число реальных критериев демократии. Подобные шумпетерианские концепции, пользующиеся особой популярностью среди высших должностных лиц западного мира, которые следят за процессом расширения демократии и прославляют его, могут служить примером того, что Т. Карл назвала «электористским заблуждением». Подверженные ему люди ставят электоральное соперничество над другими измерениями демократии, игнорируя тот факт, что многопартийные выборы (даже если они воистину состязательны) способны лишить большие группы населения возможности конкурировать за власть или добиваться и защищать свои интересы, равно как и вывести значительные сферы принятия решений из-под контроля выборных должностных лиц. «Сколь бы ни были важны выборы для демократии, – подчеркивают Ф. Шмиттер и Т. Карл, – но между ними бывают интервалы, и [кроме того] они позволяют гражданам определять свои предпочтения лишь по отношению к крайне обобщенным альтернативам, предлагаемым политическими партиями».

    Как отмечают Колльер и Левицки, в последние годы минималистские определения демократии подверглись существенной доработке, с тем чтобы исключить из категории демократических те режимы, где значительные сферы принятия решений «зарезервированы» за военными (или бюрократией, олигархией), не подотчетными выборным должностным лицам. (Именно из-за наличия таких сфер некоторые государства, прежде всего Гватемала, нередко квалифицируются в качестве «псевдо-» или «квазидемократий».) Но и такие усовершенствованные дефиниции далеко не всегда бывают способны распознать политическое подавление, которое маргинализирует значительные сегменты населения (как правило, ими оказываются малоимущие или же этнические и региональные меньшинства). Даже если концептуальное «уточнение» оказывается конструктивным, оно оставляет за рамками хаотическую массу так называемых расширенных процедурных концепций (термин Колльера и Левицки), которые занимают различного рода промежуточные позиции в континууме между электоральной и либеральной демократиями.

    Подобная концептуальная путаница неудивительна, если учесть, что исследователи пытаются придать категориальную форму различиям в феномене [политической свободы], который на деле варьируется только по степеням. Если наличие или отсутствие состязательных выборов является относительно однозначной характеристикой, то уровни индивидуальных и групповых прав на выражение [политической позиции], организацию и объединение могут существенно отличаться даже в пределах стран, отвечающих критериям электоральной демократии.

    Насколько крупными должны быть дискриминируемые меньшинства и насколько явными – их подавление и маргинализация, чтобы политическая система лишилась права называться полиархией, или, используя мою терминологию, либеральной демократией? Следует ли дисквалифицировать Турцию за ту неразборчивость, с которой она использовала насилие для подавления отличавшегося своей беспощадностью курдского восстания, а также за традиционные для нее ограничения (недавно смягченные) на мирное выражение политической и культурной идентичности курдов? Должны ли мы исключить из числа либеральных демократий Индию в связи с нарушениями прав человека, которые допустили ее силы безопасности в сепаратистском Кашмире, или Шри-Ланку – за проявления жестокости с обеих сторон в ходе подавления сецессионистского выступления тамильских партизан; или Россию – за ее варварскую войну против стремящейся к отделению Чечни; или Колумбию – за междоусобную войну с торговцами наркотиками и с левацкими партизанами и необычайно высокий уровень распространения политических убийств и других нарушений прав человека? Разве не имеют эти политии права защищать себя против ожесточенных мятежей и террора сепаратистов? Оказывается ли в результате демократия урезанной – несмотря на то, что в названных странах проводятся действительно конкурентные выборы, приведшие в последние годы к чередованию находящихся у власти партий? Как будет показано ниже, аналогичные вопросы можно задать по отношению ко всевозрастающему числу стран, которые сегодня, как правило, считаются «демократическими».

    Согласно минималистскому (электоральному) определению, все пять упомянутых выше стран должны быть отнесены к демократиям. Но при использовании более жестких критериев, предполагаемых концепцией либеральной демократии, ситуация меняется. Во всех этих странах наблюдаются довольно существенные ограничения политических прав и гражданских свобод, достаточные для того, чтобы в последнем «Сравнительном обзоре свободы» – ежегоднике, публикуемом по результатам общемировых обследований состояния политических прав и гражданских свобод, проводимых Домом Свободы, – ни одна из них не была включена в категорию «свободных». Наличие подобного зазора между электоральной и либеральной демократией, ставшее одной из наиболее поразительных черт «третьей волны», имеет серьезные следствия и для теории, и для политики, и для компаративного анализа.

    Либеральная демократия и псевдодемократия

    В какой мере требования, [предъявляемые к политической системе] концепцией либеральной демократии, превосходят показатели, установленные в описанных выше минималистских (формальных) и промежуточных концепциях? Во-первых, помимо регулярной, свободной и честной электоральной конкуренции и всеобщего избирательного права для либеральной демократии обязательно отсутствие сфер, «зарезервированных» для военных или каких-либо других общественных и политических сил, которые прямо или опосредованно неподконтрольны электорату. Во-вторых, наряду с «вертикальной» ответственностью правителей перед управляемыми (наиболее надежным средством ее обеспечения являются регулярные, свободные и честные выборы) она предполагает «горизонтальную» подотчетность должностных лиц друг другу, что ограничивает свободу исполнительных органов и тем самым помогает защитить конституционализм, власть закона и консультационный процесс.[60] В-третьих, она заключает в себе огромные резервы для развития политического и гражданского плюрализма, а также индивидуальных и групповых свобод. Конкретно либеральная демократия обладает следующими свойствами:

    1. Реальная власть принадлежит – как фактически, так и в соответствии с конституционной теорией – выборным чиновникам и назначаемым ими лицам, а не свободным от контроля [со стороны общества] внутренним акторам (например, военным) или зарубежным державам.

    2. Исполнительная власть ограничена конституционно, а ее подотчетность обеспечивается другими правительственными институтами (независимой судебной властью, парламентом, омбудсмена-ми, генеральными аудиторами).

    3. В либеральной демократии не только не предопределены заранее результаты выборов, не только при проведении последних велика доля оппозиционного голосования и существует реальная возможность периодического чередования партий у власти, но и ни одной придерживающейся конституционных принципов группе не отказано в праве создавать свою партию и принимать участие в избирательном процессе (даже если «заградительные барьеры» и другие электоральные правила не позволяют малым партиям добиваться представительства в парламенте).

    4. Культурным, этническим, конфессиональным и другим меньшинствам, равно как и традиционно дискриминируемым группам большинства не запрещено (законом или на практике) выражать собственные интересы в политическом процессе и использовать свои язык и культуру.

    5. Помимо партий и периодических выборов имеется множество других постоянных каналов выражения и представительства интересов и ценностей граждан. Такими каналами являются, в частности, разнообразные автономные ассоциации, движения и группы, которые граждане свободны создавать и к которым вправе присоединяться.

    6. В дополнение к свободе ассоциации и плюрализму существуют альтернативные источники информации, в том числе независимые средства массовой информации, к которым граждане имеют неограниченный (политически) доступ.

    7. Индивиды обладают основными свободами, включая свободу убеждений, мнений, обсуждения, слова, публикации, собраний, демонстраций и подачи петиций.

    8. Все граждане политически равны (хотя они неизбежно различаются по объему находящихся в их распоряжении политических ресурсов), а упомянутые выше личные и групповые свободы эффективно защищены независимой, внепартийной судебной властью, чьи решения признаются и проводятся в жизнь другими центрами власти.

    9. Власть закона ограждает граждан от произвольного ареста, изгнания, террора, пыток и неоправданного вмешательства в их личную жизнь со стороны не только государства, но и организованных антигосударственных сил.

    К перечисленным элементам либеральной демократии по большей части и сводятся критерии, которыми руководствуется Дом Свободы в его ежегодных обзорах состояния свободы на планете. Два измерения свободы – политические права (состязательность, оппозиция и участие) и гражданские свободы – оцениваются по семибалльной шкале, где 1 обозначает наибольшую степень свободы, a 7 – наименьшую. Страны, в среднем набравшие 2,5 или менее баллов по двум измерениям, считаются «свободными»; те, чьи средние баллы составляют от 3 до 5,5, – «частично свободными»; а те, которые имеют более 5,5 баллов, – «несвободными» (при определении статуса стран, чей средний балл составляет 5,5, проводятся дополнительные расчеты по получившим наивысшие баллы базовым показателям).

    Причисление к категории «свободных» в обзоре Дома Свободы является наилучшим из имеющихся эмпирических индикаторов либеральной демократии. Разумеется, как это всегда бывает при работе с многомерными шкалами, при определении пороговых величин, фиксирующих водораздел между тремя типами стран, неизбежен элемент произвольности. И все же даже между средними показателями 2,5 и 3 прослеживаются существенные различия. Так, в обзоре за 1995–1996 гг. все девять стран со средним баллом 2,5 (самый высокий балл, при котором страна продолжает считаться «свободной») получили оценку 2 по политическим правам и 3 – по гражданским свободам. Между тем переход от оценки 2 к оценке 3 в сфере политических прав сигнализирует о серьезных изменениях: он, как правило, указывает на заметно более выраженное влияние военных в политике, на электоральное и политическое насилие или нерегулярность проведения выборов и тем самым – на значительно меньшую свободу, честность, охват и содержательность политического соревнования. Оценку 3 по политическим правам и гражданским свободам имеют, например, Сальвадор, Гондурас, а Венесуэла, где бесконтрольность и безнаказанность военных, равно как и политический шантаж, привели в последние годы к снижению качества демократии. Различие между оценками 2 и 3 по гражданским свободам также весьма показательно: в получивших более высокий балл странах можно найти хотя бы одну сферу – скажем, свобода слова или печати, недопущение террора и произвольных арестов, свобода объединения и независимость ассоциаций, – где свобода значительно стеснена.

    Промежуточные концепции, расположенные в пределах континуума между электоральной и либеральной, прямо включают в число критериев демократии базовые гражданские свободы (право на открытое выражение [своих взглядов] и свободу объединения), но все еще допускают серьезные ограничения прав граждан. Решающее различие [между такими концепциями и концепцией либеральной демократии] заключается в том, что в одном случае гражданские свободы учитываются преимущественно в той мере, в какой они обеспечивают содержательную электоральную конкуренцию и участие, тогда как в другом они рассматриваются в качестве необходимых компонентов демократии, гарантирующих реализацию более широкого круга демократических функций.

    Чтобы разобраться в динамике режимного изменения и процессах развития демократии, необходимо допустить существование третьей категории режимов, которые не дотягивают даже до минимальной демократии, но в то же время отличаются от чисто авторитарных систем. Такие режимы (далее я буду называть их псевдодемократиями) могут обладать многими конституционными характеристиками электоральной демократии, в них легально действуют оппозиционные партии, однако они лишены такого непременного для демократии качества, как наличие поля для относительно честного [электорального] соперничества, способного привести к отстранению от власти правящей партии.

    Имеется множество разновидностей псевдодемократий (в используемом здесь значении). К их числу относятся «полудемократии», сближающиеся с электоральными демократиями по уровню плюрализма, конкурентности и гражданских прав, равно как и «системы с гегемонистской партией» (подобные Мексике до 1988 г.), в которых институционализированная правящая партия широко использует принуждение, патронаж, контроль над средствами массовой информации и другие средства, чтобы свести оппозиционные партии до положения заведомо второстепенных сил. Кроме того, понятие «псевдодемократия» охватывает многопартийные электоральные системы, где недемократическое господство правящей партии выражено довольно слабо и оспаривается (как в Кении), а также аналогичного рода системы, находящиеся в процессе разложения и перехода к более конкурентной модели (как в Мексике сегодня), и персоналисткие и плохо институционализированные режимы (как в Казахстане).

    От режимов, относящихся к категории авторитарных, псевдодемократии отличаются именно тем, что терпят существование оппозиционных партий. Это различие крайне важно в теоретическом плане. Если подходить к демократии с эволюционных позиций, т. е. рассматривать ее как систему, которая возникает не сразу, а по частям (отдельными фрагментами), причем ни время, ни последовательность появления таких фрагментов жестко не фиксированы, тогда [следует признать, что] наличие легальных оппозиционных партий, которые могут состязаться за власть и завоевывать места в парламенте, a также более широкого пространства для гражданского общества (как правило, характерного для псевдодемократий) создает важные основы для будущего демократического развития. В Мексике, Иордании, Марокко и ряде стран, расположенных в прилегающих к Сахаре районах, где бывшим однопартийным диктаторам пришлось пойти на перевыборы в условиях псевдодемократической системы, существование подобных фрагментов демократии оказывает постоянное давление на рамки политически допустимого и может со временем привести к прорыву к электоральной демократии.

    Г. О'Доннелл. Делегативная демократия[61]

    Характеристика делегативной демократии

    Делегативные демократии основываются на предпосылке, что победа на президентских выборах дает победителю право управлять страной по своему усмотрению, при этом он ограничен лишь обстоятельствами существующих властных отношений и определенным конституцией сроком пребывания у власти.

    Президент рассматривается как воплощение нации, главный хранитель и знаток ее интересов. Политика его правительства может слабо напоминать его предвыборные обещания – разве президенту не переданы и полномочия управлять по своему разумению? Предполагается, что эта фигура отечески заботится о всей нации, а политической базой президента должно быть движение, которое преодолевает фракционность и мирит политические партии.

    Как правило, в странах делегативной демократии кандидат в президенты заверяет, что он выше политических партий и групповых интересов. Разве может быть иначе для того, кто воплощает собой всю нацию? С этих позиций другие институты – суды и законодательная власть – лишь помеха, нагрузка к преимуществам, которые статус демократически избранного президента дает на внутренней и международной арене. Подотчетность таким институтам представляется одним препятствием к полноте осуществления власти, делегированной президенту.

    Делегативная демократия не чужда демократической традиции. Она более демократична, но менее либеральна по сравнению с представительной демократией. ДД носит резко выраженный мажоритарный характер. Это заключается в том, что путем справедливых выборов она формирует большинство, которое позволяет кому-либо на несколько лет стать единственным воплощением и толкователем высших интересов нации. Нередко ДД использует такие методы, как дополнительные выборы, если первый тур выборов не обеспечивает явного большинства. Это большинство необходимо для того, чтобы поддерживать миф о легитимном делегировании. Наряду с этим ДД характеризуется выраженным индивидуализмом, скорее по Гоббсу, чем по Локку: предполагается, что избиратели независимо от их партийной или групповой принадлежности голосуют за индивидуума, наиболее способного позаботиться о судьбах нации. Выборы в странах ДД связаны с большими эмоциями и высокими ставками: кандидаты борются за возможность управлять страной практически безо всяких ограничений, кроме тех, что вытекают из оголенных, неинституционализированных властных отношений. После выборов избирателям надлежит стать пассивными, но полными одобрения наблюдателями действий президента.

    Крайний индивидуализм при формировании исполнительной власти хорошо уживается с органицизмом Левиафана. Нация и ее «подлинное» воплощение – президент и его «движение» – рассматриваются как живые организмы. Лидер должен исцелять нацию, объединяя ее разрозненные части в гармоническое целое. Поскольку плоть политики недужна, а раздающиеся голоса лишь свидетельствуют об этом недуге, делегирование предусматривает право (и обязанность) давать горькие лекарства, которые восстановят здоровье нации. С этой точки зрения только голова тела все знает, президент и самые доверенные его советники – альфа и омега политики. Определенные проблемы нации могут быть решены только с использованием высокотехнологичных критериев. Техницизм, особенно в экономической политике, нуждается в защите его президентом от многостороннего противодействия общества. В то же время «очевидно», что любое противодействие – со стороны конгресса, политических партий, групп интересов, уличной толпы – необходимо игнорировать. Правда, эти органистические представления слабо увязываются с сухими аргументами технократов, и тогда мифу делегирования приходит конец: президент изолирует себя от большинства политических институтов и организованных интересов и в одиночку несет ответственность как за успешность, так и за провалы «своей» политики. <...>

    Представительство и подотчетность создают дополнительное, республиканское измерение демократии: наличие и тщательное поддержание границы между общественными и частными интересами находящихся у власти. Вертикальная подотчетность наряду с правом образовывать партии и воздействовать на общественное мнение существует как в представительных, так и в делегативных демократиях. Однако горизонтальная подотчетность, характерная для представительной демократии, крайне слаба или отсутствует в делегативной демократии. Кроме того, институты, обеспечивающие подотчетность по горизонтали, рассматриваются делегативными президентами как лишнее препятствие на пути их «миссии», поэтому они всемерно блокируют развитие таких институтов.

    Необходимо подчеркнуть: важны не только нравственные ценности и убеждения должностных лиц (как избираемых, так и не избираемых), важна и их включенность в систему институционализированных властных отношений. Принимая во внимание возможность наказания этой системой за неправомерные действия, рациональные агенты просчитывают возможную цену таких действий. Разумеется, деятельность этой системы взаимной ответственности повсеместно оставляет желать много лучшего. Тем не менее очевидно, что сила определенных кодексов поведения в значительно большей степени формирует поведение соответствующих агентов в системах представительной демократии по сравнению с делегативными демократиями. Важность институтов наиболее отчетливо иллюстрируется сравнением сильных институтов со слабыми или с системами, лишенными их.

    В. Меркель, А. Круасан. Формальные и неформальные институты в дефектных демократиях[62]

    Введение

    Последняя четверть XX в. – период триумфального шествия демократии по всему миру. По подсчетам Дома Свободы, из 191 существовавших в 1998 г. стран 117, или 61,3 %, провели свободные, тайные и всеобщие выборы, т. е. обладали процедурным минимумом[63] демократии (Karatnycky, 1999). Если исходить из данного индикатора, то после начала третьей волны демократизации (1974 г.) в демократии трансформировались в общей сложности 89 автократий. Находясь под впечатлением краха коммунистических систем Восточной Европы, Ф. Фукуяма сформулировал свой знаменитый тезис о «конце истории». Ученый доказывал, что западные либеральные ценности бесповоротно победили конкурирующие представления о политическом и экономическом устройстве. В конце XX в. у либеральной демократии и капитализма не осталось какой-либо альтернативы (см.: Fukuyama, 1992).

    Прошло более десяти лет с тех пор, как Фукуяма высказал эти основанные на вторичной интерпретации гегелевской истории философии положения. За это время появилось немало эмпирических признаков того, что третья волна может стать скорее не триумфом политического либерализма, а историей успеха «дефектного» варианта нелиберальной демократии.[64]

    Попытку осмыслить этот феномен предпринимали многие политологи.[65] В ходе дискуссии о демократизации было предложено большое число определений, претендовавших на концептуальное выделение структурных и функциональных характеристик режимов, находящихся между консолидированной либеральной демократией и открытой автократией.[66] Однако до сих пор отсутствует теоретический концепт, который позволял бы последовательно отделять новые режимы от конституционно-правовых демократий, типологизировать внутренние различия, вскрыть причины появления дефектных демократий и объяснить специфическую динамику их развития.

    В этой работе мы пытаемся заполнить белые пятна в исследованиях трансформации. С этой целью нами выстроена последовательная аргументация по пяти позициям. Во-первых, предлагается многомерный концепт демократии, позволяющий провести различия между либеральными, конституционно-правовыми и дефектными демократиями. Во-вторых, мы вводим упрощенную, трехмерную схему для классификации различных подтипов дефектных демократий. В-третьих, внимание фокусируется на одном специфическом подтипе дефектной демократии – нелиберальной демократии. Здесь возникают два центральных вопроса нашего исследования: каковы отличительные особенности таких демократий и каковы причины их возникновения? В-четвертых, рассматривается специфическая взаимозависимость между формальными и неформальными институтами, причем последние квалифицируются в качестве характерных элементов нелиберальной демократии. Наконец, в-пятых, намечены три возможных сценария развития нелиберальных демократий.

    Многомерный концепт демократии

    Из определений демократии, предложенных за последние 30 лет, наибольшим, пожалуй, влиянием пользуется то, которое было дано Р. Далем в труде «Полиархия». Согласно его формулировке, полиархия – это реалистический вариант демократии. Понимаемая как «соревнование, открытое для участия» (Dahl, 1971), полиархия описывается через два взаимозависимых измерения – политическое участие и политическую конкуренцию. Дефиниция Даля кратка и элегантна. Правда, ее недостаточно для того, чтобы идентифицировать различия между конституционно-правовой и дефектной демократиями. Соответственно, она требует дополнения.[67]

    В этой связи мы предлагаем включить третье измерение, которое не затронет два других, но в средне– и долгосрочной перспективе значительно повлияет на их характеристики. Его можно обозначить как конституционное, или конституционно-правовое, измерение.[68]

    Исходя из названных трех измерений мы вывели шесть параметров, на основе которых можно определить политические режимы различных типов (см. Merkel, 1999) (табл. 3). К ним относятся: 1) легитимация господства; 2) доступ к господству; 3) монополия на господство; 4) притязание на господство; 5) структура господства и 6) способ осуществления господства. Каждый из этих параметров связан с одним из ключевых вопросов.

    Легитимация господства. Как и в каком объеме легитимировано господство? Демократии легитимируются через принцип свободы и равенства реализованного суверенитета народа; авторитарные режимы – через «менталитеты» (Linz, 1975), тоталитарные – через догматические закрытые мировоззрения.

    Доступ к господству. Каким образом институционально регулируется доступ к политическому господству? В демократиях доступ к господству открыт и институционализирован через эффективные гарантии всеобщего, равного, тайного, свободного (пассивного и активного) избирательного права. В автократиях, напротив, существуют формальные или фактические ограничения избирательного права, базирующиеся на идеологической, религиозной, расовой, этнической, тендерной или политической дискриминации.

    Монополия на господство. Кем принимаются или легитимируются политические решения? В эффективных либерально-конституционных демократиях подобные решения должны приниматься исключительно представителями народа, прямо или косвенно легитимированными демократически. Нет таких сфер (анклавов), в которых бы не обладающие демократической легитимностью акторы могли принимать и осуществлять внеконституционные решения.

    Притязание на господство. Лимитировано ли притязание правящих групп на господство, или оно имеет всеобъемлющий характер? Здесь затрагивается проблема распространения государственной власти на публичную и приватную сферы. В демократиях между данными сферами существует конституционно установленная и защищаемая законом граница. В автократиях такая граница является случайной: она проводится, переносится и нарушается обладателями власти в зависимости от политической конъюнктуры. В итоге притязание государства на господство оказывается неограниченным.

    Структура господства. В достаточной ли степени государственная власть контролируется несколькими взаимоограничивающими ветвями власти? Плюралистична ли структура господства, или оно монополизировано одной-единственной ветвью власти? Данные вопросы отсылают к классическим либеральным проблемам разделения властей, ограничения и контроля над властью, которые подымались, например, Дж. Локком (1689) (Locke, 1966), Ш. Монтескье (1748) (Montesquieu, 1992), федералистами (1788) (Hamilton et al., 1993) и А. де Токвилем (1835) (Tocqueviпle, 1997). В демократиях три ветви власти разделены так, что способны эффективно контролировать друг друга. Это касается прежде всего отделения судебной власти от исполнительной и законодательной.[69] В автократических режимах такой контроль либо значительно ограничен в пользу исполнительной власти, либо полностью отсутствует.

    Способ осуществления господства. Каким образом регулируется осуществление господства? Этот вопрос касается сферы конституционно-правового сдерживания политического господства. В демократиях господство осуществляется в соответствии с конституционно легитимированными принципами и подлежит ограничению и контролю. В автократиях оно в принципе неподконтрольно и основано на неопределенном в правовом отношении или неограниченном произволе.

    Таблица 3Параметры власти при различных политических режимах

    Что касается параметров 1 и 2, то здесь, по словам Дж. Сартори (Sartori, 1996), речь идет не просто об определяющих, а о центральных характеристиках двух основополагающих типов господства. Это принципиально важные (хотя не исключительные) их черты. Только первые два показателя легитимация политической власти через суверенитет народа и (принципиально) неограниченный доступ к политическим властным позициям – должны пониматься как базовые ключевые критерии демократии. Показатели 3–6, напротив, не являются демократическими в «узком смысле». Они представляют собой дополнительные критерии из конституционной и конституционно-правовой сферы. Парадоксальным образом они ограничивают власть демократического суверена, но посредством этого ограничения защищают его долговечность и претензию на действенность, что и будет показано ниже.

    Трехмерный концепт дефектных демократий

    Представленные шесть критериев демократии выработаны с учетом центрального определения господства и могут быть сведены к трем измерениям: всеобщее избирательное право (критерии 1 и 2); эффективная монополия на господство со стороны демократически легитимированных правительств (критерии 3 и 4); либеральное правовое и конституционное государство (критерии 5 и 6).

    Данные измерения позволяют провести два терминологических и аналитических различения. Во-первых, если один из указанных центральных критериев не действует, нельзя говорить о полноценной конституционно-правовой демократии. Она «дефектная». Во-вторых, в зависимости от того, какой из критериев трех фундаментальных измерений конституционно-правовой демократии «поврежден», выявляется тип дефектной демократии.[70] Использование понятия «дефектная» вовсе не подразумевает, что мы исходим из существования «совершенной» модели демократии. «Дефектность» определяется отнюдь не сравнением с некими «идеальными» или «совершенными» формами. Лишь конституционно-правовая демократическая система во всех трех измерениях создает институциональный минимум для реализации демократических критериев господства. Прилагательное «дефектная» относится, таким образом, к недостаткам или ограничениям этих институциональных механизмов. Оно косвенно свидетельствует о своего рода «повреждении» одной или нескольких характеристик власти, отличающих конституционно-правовую демократию. Границы подобных «повреждений» необходимо обозначить более четко... Дефектные демократии являются политическими режимами, отвечающими некоторым, но не всем, центральным критериям ключевого концепта.

    Измерение 1: всеобщее избирательное право. В либеральных конституционно-правовых демократиях доступ к политическому господству гарантирован всеобщим избирательным правом и проведением свободных, всеобщих, тайных и честных выборов (критерии 1 и 2). Если значительный сегмент взрослого населения исключен из участия в выборах по признаку расы, этнического происхождения, пола, религии, собственности, образования или политических взглядов, то демократия «дефектна». Мы называем этот специфический тип «исключающая демократия», так как одна часть граждан лишена избирательного права. Типичными примерами здесь служат Швейцария до 1971 г. (ограничение по половому признаку) и Латвия сегодня (ограничения по этническому признаку).[71]

    С помощью критериев доступа к господству и легитимации господства исключающая демократия может быть отделена от конституционно-правовой, с одной стороны, и автократии, с другой стороны, следующим образом.

    1. Ограничения активного и пассивного избирательного права. На вопрос о гражданстве даже в либеральных, конституционно-правовых демократиях не всегда легко ответить однозначно. Ибо критерии, по которым устанавливается, какие люди имеют право принадлежать к демосу и тем самым быть наделенными правом на господство, по сегодняшний день остаются спорными. Понятие «демос» характеризует народ не территориально (жители), не этнически (этнос), а политически. В дефектных демократиях греческих городов-государств к демосу относилось лишь меньшинство (мужского) населения из всей совокупности полноправных граждан. После либерального возрождения данного понятия центральными вопросами с конца XVII и до начала XX в. оставались расширение избирательного права, а также открытие границ жестко отграниченного демоса. Вплоть до XX в. этот процесс шел даже в западных демократиях, пока на смену демосу, предполагавшему исключение больших групп населения на основании различных критериев (собственность, пол), не пришло широкое, всеобъемлющее понятие гражданина государства, не связанное с аскриптивными экономическими и политическими признаками (Dahl, 1975). Вместе с тем демократия как форма правления легитимируется через население государства, выступающее в качестве политической единицы действий и влияния. Круг лиц, из которых состоит демос как народ, наделенный правом господства, определяется юридически по критерию гражданства. В конституционно-правовых демократиях в основных законах должны быть записаны нормы, которые дают реальную возможность всем людям, в течение долгого времени не имеющим гражданства, обрести его при признании ими принципов демократического правового государства.

    Исходя из данного утверждения исключающая демократия имеет место, во-первых, тогда, когда не входящая в демос группа, живущая длительное время на территории государства, незаконно дискриминируется при получении гражданства. Во-вторых, демократия считается «исключающей», если часть народа вследствие социальных или административных условий при проведении выборов фактически лишена (намеренно или ненамеренно) активного и пассивного избирательного права. Когда формальное исключение из демоса происходит не на основе легитимных, узаконенных критериев, а в результате произвольного решения политических властей, дефектная демократия превращается в автократию.

    2. Ограничение свободных и честных выборов. В исключающей демократии демос охватывает только часть взрослого населения. Вместе с тем сами по себе выборы являются свободными (Швейцария до 1971 г.): на избирателей (мужчин) не накладывается никаких ограничений активного и пассивного избирательного права. Условия политической конкуренции равные, т. е. кандидатам обеспечиваются в целом справедливые условия соревнования. Только фактическое распределение поданных голосов определяет состав парламента и правительства.

    3. Ограничение суверенитета народа. Граница между исключающей демократией и автократией пролегает там, где обладатели политической власти не избираются. Только тогда, когда, как минимум, члены национальной легислатуры избираются в ходе свободных и равных выборов, существует хотя бы исключающая демократия. Кроме того, важно, чтобы приход к власти был прямо или косвенно легитимирован. В парламентских системах правления это предполагает, что лишь парламент, избранный посредством свободных и равных выборов, принимает решение о назначении и отставке правительства. В президентских системах напрямую или опосредованно избираться на свободных и равных выборах должен по крайней мере президент как глава исполнительной власти. Если эти условия не выполняются, имеет место уже не исключающая демократия, а автократия.

    Измерение 2: эффективная монополия на господство. В конституционно-правовых демократиях политическое господство осуществляется только представителями народа, избранными на всеобщих и равных выборах (критерии 3 и 4). Когда «группы вето» – такие, как военные, милитаризованные движения и отряды или международные концерны – лишают демократических представителей доступа к определенным политическим сферам, возникают территориальные и/или функциональные анклавы. Подобная демократия является «дефектной». Мы называем этот подтип дефектной демократии «анклавным». Примерами здесь служат современные Чили, Таиланд (до 1997 г.) или Парагвай.

    Подобные практики могут возникать при активном участии военных как неконституционным путем (Парагвай), так и в соответствии с конституцией (Чили сегодня). Правда, в случае Чили сама конституция была принята в недемократических условиях (Thibaut, 1996; Thiery, 2000). Формальная законность, таким образом, не соответствует критерию демократически легитимированных норм.

    Измерение 3: либеральное правовое и конституционное государство. Либеральные демократии ограничены конституционно-правовыми нормами и процедурами. Взаимный контроль ветвей власти и обеспечение основных гражданских прав и свобод гарантированы (критерии 5 и 6).[72] В любом случае должны быть четко разделены полномочия исполнительной власти и органов правосудия. Строгое разграничение исполнительной и законодательной власти, напротив, необязательно. На практике граница между этими властями стирается как раз при парламентской (особенно консенсусно-демократической) системе правления, где существует функциональное пересечение властей (von Beyme, 1999). Но и здесь действует правило: законодательная власть принадлежит только легислатуре.

    Если избранные на свободных и равных выборах представители народа отступают от данных основных принципов, взаимный контроль властей частично нарушается за счет действий в обход парламента или судебной власти. То же самое происходит и в случаях, когда правовое государство умышленно и хронически «повреждается». Такая демократия оказывается «дефектной». Мы определяем этот подтип как «нелиберальную демократию». Примеры подобной демократии дают Россия, Словакия, Аргентина, Филиппины или Южная Корея.

    Понятие «делегативная демократия», введенное Г. О'Доннеллом (O'Donnell, 1994, 1996, 1998) и уже принятое в литературе, посвященной исследованиям демократической консолидации, отражает феномен, весьма схожий с нелиберальной демократией. Но поскольку О'Доннелл последовательно не обосновал это понятие через «повреждения» либеральной конституционно-правовой демократии, он не смог ни четко отграничить делегативную демократию от конституционно-правовой, ни ввести ее в контекст других типов дефектных демократий. Более того, термин «делегативная демократия» довольно сомнителен. Ибо все демократии – делегативные. В известном смысле делегативность – вообще один из основных принципов представительной демократии. Но и понятие «нелиберальная демократия» (Zakaria, 1997) требует более тщательного объяснения, поскольку именно «повреждения» либерального правового государства и контроля над властями составляют специфический нелиберальный дефект.

    Существуют три особых вопроса. Демократический вопрос: «кто» правит? Либеральный вопрос: «как» (и, соответственно, «в какой степени») этот «некто» управляет? И наконец, конституционный вопрос: «кто, когда и в какой форме» обладает правом принятия указов и установления границ правления? Е.-В. Бекенферде пишет об этом: «Демократия отвечает на вопрос о носителе и обладателе, а не о содержании государственного господства... в этом смысле она является организационно-формальным принципом. Правовое государство, напротив, отвечает на вопрос содержания, объема и способа осуществления государственной деятельности. Оно направлено на разграничение и сдерживание государственного господства в интересах сохранения индивидуальной и общественной свободы» (Boekenfoerde, 1991).

    Конституционно-правовая демократия есть результат современного либерального толкования этого понятия, и его теоретические корни уходят в XVII в. к Локку. Конституционализм воплощает идею такого политического порядка, в котором управляемые не являются пассивными объектами господствующей воли, а имеют защищенный от государственного и общественного произвола статус активных членов политического сообщества. Конституционно закрепленные нормы и процедуры, определяющие структуры и функции правления, служат, в данной связи, двум целям: установлению основополагающих структур политического господства и защите общества от государства (Preuss, 1996).

    Таблица 4Подтипы демократий

    В отличие от этого правовым может считаться любое государство, в котором политическое господство осуществляется только на основе и в рамках права. Такое право, ограничивающее государственную власть, составляют не абстрактные, внеконтекстуальные, раз и навсегда установленные нормы, а нормы, созданные государством в процессе принятия политических решений. Их обычно[73] можно изменить подобным же образом (Grimm, 1991).[74] Исторически конституционно-правовое государство и демократическое государство возникли отнюдь не одновременно (Sartori, 1997). Как правовое государство не было в процессе своего формирования непременно связано с демократией, так и демократия не была в обязательном порядке конституционно-правовой (Boeckenfoerde, 1991; Grimm, 1991). И все же между либеральным конституционализмом и демократией возникает функционально-логическая связь. <...>

    Заключительные выводы

    ...Каково же будущее нелиберальных демократий? Мы видим три возможных варианта развития.

    Сценарий регресса. Будучи заложником «цикла политических кризисов» (O'Donnell, 1994), либеральное и конституционно-правовое содержание демократических норм и структур в дефектных демократиях все больше размывается. Одновременно усиливаются концентрация политической власти у исполнительной ветви, «повреждение» конституционно-правовых основ, а также «деформализация» формальных политических институтов. Хотя формально-демократическая оболочка сохраняется, важные политические решения принимаются за ее пределами. В качестве примера здесь можно привести случаи Перу (особенно после вступления в должность президента Фухимори в 1990 г.) и Беларуси (с 1994 г.). Если дело доходит до неформальных альянсов между демократически легитимированной исполнительной властью и антидемократически настроенной элитой, а общество переживает острый экономический, политический и социальный кризис, демократические силы сопротивления оказываются слабы. Это чревато соскальзыванием к открытой автократии. В подобном случае в нелиберальной демократии возникает нарастающая тенденция к авторитаризму.

    Сценарий стабильности. Дефекты демократии предстают более функциональными с точки зрения устойчивости системы, чем открыто авторитарный порядок господства. Это связано как со способностью правительства решать проблемы, так и с неразвитостью гражданской культуры и предпочтениями большинства властных элит. Переплетение формальных демократических институтов и неформально выросших демократических дефектов переходит в самовоспроизводящееся равновесие, что приводит к стабилизации status quo дефектной демократии. Стабильность сохраняется до тех пор, пока специфические дефекты демократии гарантируют господство властных элит и способствуют удовлетворению интересов поддерживающей систему части населения. Российская Федерация, Филиппины и Аргентина дают примеры реализации такого сценария.

    Сценарий прогресса. Неформальные структуры в условиях демократии оказываются несовместимыми с формальными демократическими структурами и становятся помехой для выполнения властью общественных требований. Элиты постепенно привыкают к тому, что неформальные практики, ограничивающие демократию, все активнее уступают место постоянным, соответствующим конституции и прогнозируемым правилам и образцам принятия решений. Обозначенные нами как «дефекты», неформальные институты теряют свое влияние, и все большее внимание уделяется конституционно-правовым институтам. При данном сценарии «дефектная» демократия трансформируется в конституционно-правовую демократию. Вероятно, подобный позитивный сценарий может быть реализован в Бразилии, Южной Корее и Словакии (после Мечьяра).

    По какому из этих трех гипотетических сценариев пойдет развитие большинства новых демократий, пока неизвестно. Опыт первой и второй волн демократизации показывает: по прошествии времени «устойчивые» (Przeworski et al., 1995) и «работающие» (Putnam, 1993) демократии оказываются жизнеспособными, только если они становятся либеральными и конституционно-правовыми. Критика «заносчивой претензии» западных либеральных моделей демократии на «исключительную представительность» зачастую теоретически недостаточно отрефлексирована. Провозглашая «политически корректный» культурный и нормативный релятивизм, она не только не придает должного значения универсальной ценности либеральных гарантий свобод в их западном проявлении. Она игнорирует также функциональные плюсы порядка господства, организованного с учетом разделения властей и основанного на конституционно-правовых принципах. Они заключаются в высоком потенциале политического представительства и социальной включенности, более определенных условиях принятия акторами политических решений и более высокой (формально-) институциональной эффективности таких решений с точки зрения управленческого потенциала и политической стабильности. Тем самым конституционно-правовая демократия оказывается сильнее нелиберальной[75] не только нормативно, но и функционально. Хотя нелиберальные демократии и одержали победу над конституционно-правовыми политическими режимами во многих странах третьей волны демократизации, они не могут считаться равноценными альтернативами либеральным демократиям.







     

    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх