24


Цобель уже не рисковал наказывать штрафными кондоровцев – стадион то и дело оглашался их выкриками. Громко кричал вратарь Клямме, командуя защитой. Пока задерганные штрафными свистками русские нападающие били издалека, Клямме демонстрировал прыжки, на которые он был мастак, и соотечественники аплодировали ему. Казалось, Клямме при желании мог бы и взлететь над полем: он был стремителен в каждом движении, единственным, кто оправдывал самое имя команды «Легион Кондор».

В начале второго тайма Соколовский пожалел было, что не перекинулся несколькими словами с товарищами в раздевалке после ухода майора и Цобеля. Помешал Рязанцев, новый, чужой еще тогда

человек: он не играл в первом тайме, и казалось несправедливым ставить его перед таким тяжелым, чудовищным, выбором. Соколовский всматривался в толпу горожан, заполнивших почти все восточные трибуны, и, подобно Рязанцеву или его Вале, видел теперь одну слитную, неразделимую массу: как металл под ударами молота, она делалась все плотнее и тверже.

Не об этом ли мечтал Кондратенко?

Игра возобновилась с центра и добрых четверть часа шла у штрафной «Легиона Кондор». В редкие мгновения мяч, не отпасованный расчетливо, а отбитый защитой немцев, уходил за середину поля и тут же от ноги Лемешко или полузащитников возвращался обратно для нового натиска на ворота Клямме. Долгое время Цобель попросту не мог приписать никому из русских положения «вне игры» и наказать штрафным: сдерживая натиск, защита «Легиона Кондор» не уходила вперед, немцы оборонялись всей командой, почти не покидая своей штрафной площадки.

С появлением Рязанцева нападение превратилось в более гибкую и грозную силу. Такая троица, как Соколовский, Рязанцев и Скачко, пришлась бы впору команде самого высокого класса. Хотя и сказывалась отвычка, Рязанцев настолько превосходил Павлика в игровом мышлении, в развитии коллективной атаки, что немцам пришлось перебросить на правый край защитника Реннерта. Рязанцев, склонив лысеющую голову, атаковал неустанно, упрямо и, казалось, педантично, в его угловатости, в напористом беге с прижатыми к ребрам локтями, во всей его устремленности была решимость бороться и не уступать.

Скачко шел в наступление без колебаний и оглядки, играл так, будто в раздевалке и не было сказано подлых, пугающих слов, играл с загадочной неутомимостью, вступал в борьбу за каждый мяч, по-прежнему поспевал и в нападение, и в защиту. Соколовский опасался, что Миша неминуемо выдохнется, не протянет так и половины тайма, но время шло, а он не обнаруживал и признаков усталости. Как-то, оказавшись рядом с Соколовским, он обронил на бегу одно лишь слово: «Ненавижу!» И то, как оно было сказано, многое объясняло. Он мстил за отца и мать, за сестру, угнанную в Германию, за Сашу, за весь родной город.

Минутами стадион погружался в молчание, и первым рядам были слышны не только удары по мячу, но и тяжелое дыхание футболистов. Натиск был настолько силен, игра так прочно держалась немецкой штрафной, что немцы ушли в глухую защиту, на помощь Клямме устремились и Хорст Гаммершляг, и Ритген. Только верный себе прирожденный нападающий Герхард Ильтис не шел в защиту. Он в одиночестве стоял на краю, поджидая возможности для броска. Но удобный для атаки момент все не приходил, русские играли широко, почти без ошибок, связанные точными передачами.

Досадуя, Ильтис все же с сочувственным удивлением наблюдал за игрой русских. Он видел и сознавал, что это не случайный штурм, а вдохновенный осмысленный натиск, пусть исключительный и корнями тайно, закрыто уходящий в области психологии, морали, даже истории, но натиск, которому в футболе не раз бывало суждено определить самый неожиданный для зрителей исход матчей. Десяток таких минут иной раз стоил команде противника двух-трех голов, и футболисты, имевшие по всем расчетам и прогнозам перевес, терпели поражение. Обычно такому натиску сопутствует рев трибун, может даже показаться, что именно он рождает бурю, ветер, толкающий игроков в спину, что это он несет мяч к цели.

Но восточные трибуны погружены в напряженное, физически ощутимое молчание. Горожане словно опасаются подтолкнуть футболистов, распалить их еще больше. Что за чертовщина? От этого загадочного молчания и отчетливых ударов по мячу Ильтису стало не по себе, он почувствовал внезапно необъяснимую трагическую серьезность происходящего.

Почему они молчат?

Почему не радуются?

Вместе с бегущими тенями облаков – они все чаще ложились на стадион – к Ильтису пришел какой-то холодок, ощущение неосмысленного страха. Он бодрился, прыгал с ноги на ногу, но до конца матча так и не смог стряхнуть с себя смятение.

Четвертый гол забил Скачко, когда этого никто не ждал. Рязанцев навесил мяч в штрафную площадку, защитник Шенхер неудачно отбил его головой туда, где стоял Скачко. Бить было неудобно: ворота не перед Мишей, а за его спиной, с двух сторон его почти блокировали Реннерт и Винкс. И, падая назад на спину, Миша послал мяч через себя с такой точностью и силой, будто бил без всяких помех пенальти. Мяч едва не коснулся боковой штанги в верхнем углу ворот: ни один вратарь мира не смог бы его взять.

Скачко медленно поднимался с земли и, не видя мяча, по вздоху тысяч людей, долетевшему с трибун, понял, что он в сетке. Странный вздох – облегчения и ужаса. А сбоку уже набежал Соколовский, неуклюже ткнулся губами в щеку Скачко и увлек его за собой к центру.

– Расколотим! – Громкого крика не вышло, скорее стон, сдавленный, сквозь зубы. – Поживем как люди!

Немцев стали бесить и тревожить горожане. Казалось, война и оккупация надломили их и разметали, казалось, они разобщены, отравлены страхом и подозрениями. И как странно все сложилось. Как быстро спелся этот сброд! Восточная трибуна, напоминавшая перед началом матча поле, засеянное нерадивым хозяином, с редкими всходами, теперь несла на своих прямых бороздах тучную ниву. Ветер молча клонил ее, рождая грозные шорохи.

Взвод автоматчиков двинулся вдоль кромки поля и расположился цепью, отгораживая футболистов от восточных трибун.

Четвертый гол в ворота «Легиона Кондор», мстительная тишина немецких трибун и солдаты, марширующие вдоль поля, ошеломили Седого. Это шагала его, Седого, смерть. И хотя на стадионе выходов было больше, чем на полутемном спасительном чердаке, он почувствовал – бежать некуда. Справа враждебными, карающими маршами всходили к небу западные трибуны – это судьи, присяжные и холодные зрители его казни. Слева в грозном молчании застыла толпа горожан, молчаливо требуя от Седого мужества, которого у него не осталось.

Он заметался, бросился к Ивану Лемешко, тот отвернулся от него, а когда Седой забежал со стороны и начал малодушно лепетать, что надо «спасаться» иначе «все пропал о», Лемешко оттолкнул его. Дугин не мог отвернуться, но он так уставился на Седого, что тот в страхе попятился.

– Дерьмо! – крикнул ему Фокин, видя, как Седой вяло, без борьбы снова пропустил немцев к воротам. Дугин отбил труднейший мяч на угловой, и после подачи Ильтиса в штрафной площадке завязалась яростная и несколько суматошная борьба.

Словно в кошмаре следил Седой за мельканием мяча. Он как в трансе, как в бреду перестал различать игроков, своих и чужих, плохо понимал, кто ударил по мячу. Был злополучный, обретший чудовищную власть над его жизнью мяч, и были ворота, в которые этому мячу надо влететь, чтобы Седой остался жив. Сколько раз на памяти Седого и в те, и в другие ворота влетали мячи – и никого это не убивало, никто не лишался жизни. Почему же должен умереть он, Седой? Зачем упорствует Дугин, фанатик, которому наплевать на всех, на самого себя, на близких, только бы не ударить лицом в грязь, покрасоваться на глазах у тысяч людей! Немцы хорошо бьют по воротам, проиграть им не зазорно. Дугин нисколько не унизил бы себя, ну что ему стоит пропустить один гол?… «Сволочь! Сволочь!» – исступленно бормотал Седой, ненавидя в эти минуты Дугина.

А тот творил чудеса. Как ни самоотверженно прикрывали его защитники – Седой уже был им только в помеху, – немцы прорывались в штрафную площадку и наносили удары по воротам. Несколько пинков, ударов ногой и кулаком в свалке у ворот – а кулаки Нибаума и Гаммершляга подошли бы боксерам и молотобойцам – заставили Дугина корчиться от боли, но теперь все это уже было неважно. Шла война, и нечего думать об обидах.

И когда долговязый Ритген третий раз подряд подавал угловой, Седого осенило. Он забьет гол в свои ворота, пусть его презирают, пусть даже набьют ему морду, пусть, пусть долго беспощадно бьют его, только бы все они остались живы! Если их ослепило упрямство, сволочная гордыня, то он не даст им, безмозглым, сделать непоправимую глупость.

Случается ведь, что игрок зашиты забивает гол в свои ворота.

И Седой пошел на мяч. Он принял его седой, стариковской головой и переправил в дальний от вратаря угол. Дугину не дотянуться было до мяча, но в воротах оказался Лемешко, он принял мяч корпусом, остановил, а ударить не смог, выкатил его в штрафную на Седого. Тот схватил мяч руками, прижал к груди и бросился к воротам.

Свисток Цобеля, и мяч поставили на одиннадцатиметровую отметку, Гаммершляг забил гол.

Никто больше не смотрел на Седого, ни немцы, ни русские. А он стал пятиться к лицевой линии, в сторону от ворот, словно боясь,что, если он повернется спиной, его убьют. Наткнулся на скамью, кинулся в сторону и с не слышным никому воем упал на землю. Даже запах травы и земли, который он так любил, вселял в него теперь только могильный страх. Он потерся лицом о траву, словно безрукий, утер запачканные грязью щеки, свалился на бок и, подтянув ноги к подбородку, затих. Он впервые смотрел на поле так странно – снизу, и фигуры футболистов казались ему огромными. Седой еще раз пожалел себя, маленького человека, которого судьба толкнула к этим исполинским людям. Он не может стоять вот так – уходя ступней в землю, а головой упираясь в небо… Не может.

Мяч больше не попадал к Дугину.

Немцы ушли в защиту. Это обещало ничейный исход. Плотный, подвижный заслон спасал Клямме от встреч с нападающими один на один.

Казалось, и русские должны выдохнуться. Они падали, сбитые Гаммершлягом или Нибаумом, но тут же подымались и шли вперед, настойчивые и изобретательные, как никогда прежде. Дыхание восточных трибун, ропот негодования, едва уловимый горестный вздох или вздох надежды придавали им новые силы.

Темная от пота футболка с широкой красной полосой охватывала грудь Миши Скачко, и, не теряя из виду ни одной подробности игры, чуткий, настороженный, азартно жаждущий гола и победы, он думал и о том, что это добрые руки Саши обрядили его, благословили на бой, подталкивают вперед к мести.

Неузнаваем стал Рязанцев. Легким все острее, режуще остро не хватало воздуха, на щеках выступили яркие пятна, он как будто помолодел. Он менялся местами с Соколовским, внезапно избавляясь от опекунов, играл в центре, как в добрые старые времена, и был счастлив, что выбор сделан.

За несколько минут до конца Рязанцев и забил пятый, последний в этой игре, гол в ворота «Легиона Кондор». Забил знаменитым рязанцевским ударом, из тех, которые в былые времена создали ему славу одного из лучших форвардов страны. Хлесткий, резаный удар с лёта, с расстояния в восемнадцать-двадцать метров, полет мяча дугой в угол.

Негромкое «а-а-а» в последний раз прокатилось по толпе горожан, будто у тысяч людей одновременно перехватило дыхание или что-то оборвалось в груди.

На западные трибуны легла кладбищенская тишина. Только шорох солдатских подошв о цемент на уступах трибун, выкрики начальников команд и окопное позвякивание металла.

Есть гипнотическая сила в мяче, влетевшем в сетку ворот. Игроки обеих команд замирают, какой-то миг все видят только неподвижный мяч, все, кроме вратаря, которому невмоготу поднять глаза.

Замерли кондоровцы, поняв, что поражение неизбежно.

Мгновенный ужас пронизал Рязанцева, он покачнулся. А что, если о н и, славные эти, смелые парни, все-таки не хотели этого, опасались победы, сами себе не решаясь признаться в этом?

Оцепенение прошло, к Рязанцеву бросился Миша, обнял его, проговорил с застенчивой и благодарной нежностью:

– Здорово, Евгений Викторович! Вот здорово!

И оттого, что он и теперь, на поле, назвал его по имени-отчеству, а не коротко, как звали они друг друга, Рязанцев ощутил особую ответственность за всю команду.

К центру пятерка нападения возвращалась обнявшись и бестолково толкаясь плечами. Цобель трусил с мячом позади, смотрел в их затылки, на соединенные руки, и страх перед этими людьми закрадывался в его душу. Именно в эту минуту он, не вояка по натуре, понял, что война кончится не скоро и все в этом мире обстоит куда сложнее, чем ему казалось.

Ответная атака «Легиона Кондор» захлебнулась, русские снова перешли в наступление.

Едва раздался свисток Цобеля, как люди на восточных трибунах рывком поднялись на ноги. Так встают к присяге бойцы. Так звуки гимна поднимают с места тысячи людей одной судьбы.








 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх